Желтый лоскут
Шрифт:
Как можно не уважить просьбу самого Мотеля Рубинштейна, нашего избавителя! Это уж чересчур.
Я стоял и смотрел на молодую женщину так, будто она вовсе не была нашим человеком. Меня подмывало ей все это высказать, но язык словно камень — ни с места,
Бросив презрительный взгляд в ее сторону, я кинулся прочь. Теперь-то я уже твердо знал, что делать.
Мешок между тем наполнялся. Бросил и я свою пуговицу, но не первым, и вконец расстроенный пошел спать, тем более что все уже начали укладываться. Надо было хорошенько выспаться. Ведь завтра,
Когда я открыл глаза, было еще темно. Как хорошо, что я проснулся раньше всех! Тихонечко прошел к двери и шмыгнул во двор.
Никто не услышал, никого я не разбудил. Босиком, почти бесшумно я быстро добежал до углового камня амбара. Светила луна, и ничуть не было страшно.
Левой рукой держась за камень, правой я рыл мягкую, влажную землю. Ковырял ее до тех пор, пока пальцами не нащупал тряпичного узелочка, в котором отчетливо различил очертания сердечка. Вот он, медальон! Побегу вложу в мешок, и все будет в порядке. Тогда-то уже наверное…
Я крепко прижал его к сердцу и вдоль изгороди побежал к сараю. Со стороны караулки, как всегда, доносился шум. Часовые препирались и ругались, пожалуй, громче обычного.
— Нате, чтоб вам подавиться медальоном и всем этим мешком с моей красивой желтой пуговицей! — шептал я, приближаясь к месту, где должен был находиться мешок. Скоро окончится ночь, взойдет солнце, настанет утро… — Нате, давитесь!
Но в это мгновение послышался женский крик.
Я приник к колючей проволоке. Из караульной будки часовые выпихнули по эту сторону ограды двоих — мужчину и женщину. Месяц светил им прямо в лицо. Это были Мотель и его жена Рива. Они пятились задом, а потом снова зашаркали к будке, и голос Мотеля, какой-то чужой, хриплый и трескучий, молил:
— Я же отдал вам всё… Пожалейте… Сговорились ведь, что нас двоих выпустите, вы обещали… сделайте милость…
Автоматы в руках часовых молчали. После долгой, нескончаемо долгой минуты один из часовых сплюнул и сказал:
— Ну, катитесь ко всем чертям, все равно далеко не уйдете! Марш! Да поживей!..
По ту сторону изгороди послышался неровный топот двух пар улепетывающих ног. Автоматы молчали.
Обеими руками я вцепился в колючую проволоку и зажмурился. Обманул нас Мотель! Обманул… А я в него так верил. Братья и сестры — все заодно… Мессия!
Из щеки, верно, текла кровь. Уголком губ я почувствовал ее терпкий, солоноватый привкус. Но лица от проволоки не отнимал и из рук ее не выпускал.
Отчего ржавые шипы вонзились в щеку, а не в глаза? Лучше бы мне ослепнуть или оглохнуть, чем видеть и слышать то, что увидел и услышал я сейчас.
Пускай бы лучше все было как раньше — без мессии, без Мотеля и… без долгожданного утра.
И в другом уголке рта появился солоноватый вкус. Что это — слезы или кровь? Мне жаль чего-то? Жаль.
И снова было тихо, словно ничего не случилось. Только чуть громче привычная возня часовых.
Месяц плыл по небу, как и каждую ночь.
Я упал на землю и горько зарыдал.
СИНЯЯ
Дорога. Пыльная летняя дорога…
После холодных проливных дождей, хлеставших с утра до ночи, вдруг наступила жара, да такая, что потрескалась земля. Стала никнуть и чахнуть зелень, а комья ссохшейся грязи рассыпались и превратились в серо-бурую пыль, толстым слоем покрывшую всю дорогу.
Дорога… Мягкая, знойная, обманчивая дорога. Мы брели по ее рыхлому покрову, едва волоча тяжелые, негнущиеея ноги. Поднялось серое облако. Оно окутывало нас, тянулось за нами длинным хвостом. Это облако мы вдыхали носом и ртом, на зубах хрустело, как меж пустых жерновов.
А мы все шли и шли без передышки. Со стороны даже могло показаться, что вооруженные конвойные с белыми повязками на рукавах гонят не людей, а обессиленных и безучастных ко всему больших и маленьких истуканов с выцветшими желтыми заплатами в форме шестиконечных звезд на груди и на спине.
В сущности, нам следовало бы радоваться: гнали-то нас в Люблин на работы. Право же, следовало радоваться, раз каждый ждал этого дня, как истомленный жаждой ждет живительной влаги. И неудивительно. Ведь обещали, что в Люблине нам будут давать еду! Обещали…
Однако шли мы молча, сосредоточенно: только бы не оступиться, только бы не упасть. Отстанешь от других — и…
Так случилось с матерью Бейльке. Она плелась в самом конце колонны и на повороте упала. Хватило одного-единственного пинка кованым сапогом, и она уже больше не встала. Так и осталась лежать на месте.
Видно, поняла Бейльке, что ничем не поможет матери. Она только обернулась, дико вскрикнула, подняла руки к небу, но тут же съежилась от удара нагайки и схватилась за ручку своей синей коляски. Спотыкаясь, стала быстро-быстро толкать ее вперед. Женщины кинулись к ней на помощь.
Коляска с ребенком рвалась вперед и вперед и, наконец, втиснулась в самую середину толпы, своей яркой синевой разительно выделяясь в мрачной людской толпе.
Теперь более сильные пропускали слабых, а сами оставались там, где кончался мглистый хвост пыльного облака.
А до Люблина было еще очень далеко. Мы едва добрались до нашего городка и молча плелись по его развороченной мостовой. Лишь изредка невзначай задетый камень со стуком откатывался в сторону.
Нас встретили всё те же развалины, а среди них похожие на огромные чубуки печные трубы, которые мы уже видели, когда с мамой ходили за хлебом. По обочинам улицы тут и там в одиночку и кучками толпился народ.
— Разойдись, разойдись! — то и дело рычал шедший во главе колонны здоровенный детина с белой повязкой на рукаве.