Желтый смех
Шрифт:
Неуверенные шаги, рука, скользящая по грязной стене, снова заставили меня вздрогнуть. Не колеблясь, я отворил дверь и устремился на человека с криком: «Здравствуйте, дядюшка!»
Мне показалось, что незнакомец удивлен. Он слегка попятился, а из приотворившейся соседней двери высунулась тщательно причесанная женская головка.
— Он спятил, этот мальчишка, — сказала соседка.
— Надо полагать, — ответил человек.
Моя мать — она была в клетчатом наряде — услышав мое восклицание, с умильным видом подбежала к дверям.
— Вы могли бы, сударыня, — наскочила соседка, — не отбивать у меня
— Сударыня!
— Да, сударыня! Ваш молодой человек бросается к моим друзьям, называя их «дядя». Я не желаю этого, вы слышите, не желаю; между нами нет ничего общего, мы ведь вместе свиней не пасли, не так ли?
Пока происходил этот разговор, человек, которого я назвал дядей, вошел к девице. В полосе света я увидел, что он был толст и тщательно одет, но это было мне безразлично.
— Ступай назад, — сказала мать.
Пощечина была благодарностью за ложную тревогу, и, как раз в тот самый момент, когда я собирался зареветь отчаянным образом, звонок убил мое намерение в самом зародыше.
Мать отворила дверь. Это был дядюшка, собственной персоной.
— Целый час я ищу ощупью в этом проклятом коридоре! — сказал он. — Меня нисколько не удивляет, что ты и твой муж выбрали такую дыру. Здесь можно оставаться без шляпы в самую жару, не рискуя получить солнечный удар. Здравствуй, Аврора. Где Августин?
— Войдите, дорогой дядюшка. Августин пошел в погреб за вином; а вот мой сын — Николай,
— Краснощекий, — сказал дядюшка, — его физиономия так и пышет, я не буду целовать его, чего доброго, обожжешься.
Я скромно улыбнулся, разглядывая дядю-капитана.
Этот старый моряк, казалось, сошел с наградной книги, в красном с золотом переплете. Это был старый, классический моряк с лицом кирпичного цвета, с живыми, суровыми глазами. Широкая борода обрамляла его лицо, скорее веселое, придавая ему довольно привлекательный вид бульдога в ошейнике, украшенном конским волосом.
Он был одет с ног до головы в синее, на голове — морская фуражка, несколько сдвинутая назад.
Манишка его белой рубашки была так туго накрахмалена, что издавала шум сгибаемого листового железа каждый раз, когда дядюшка наклонял голову. Черный галстук шириной в полсантиметра был повязан вокруг ворота рубашки, достаточно широкого, чтобы дядюшка мог погрузиться в него до носа, когда ему случалось пожимать плечами.
Когда отец вернулся, держа в одной руке подсвечник, в другой — корзину с бутылками, дядюшка издал нечто вроде завывания, и отец бросился к нему, вытирая руки о фартук матери.
Излияния возобновились, и была раскупорена бутылка портвейна; каждый занял место у стола, в то время как служанка завладела чемоданом капитана, чтобы отнести его в приготовленную для гостя комнату — комнату швейной машины.
— Итак, дорогой дядюшка, вы совершили хорошее путешествие?
— Недурное, клянусь Богом — буря около Борнео, буря у Мальты, и все это на скверном, лишенном всякой совести суденышке, которое я должен был доставить невредимым в Марсель.
— Ах, дядюшка! — сказал отец. — Я никогда не устану… от… от… ах!.. черт возьми… от… Вы понимаете!
— Благодарю вас, племянник, — сказал капитан Мак Грогмич. — Однако, что вы думаете делать с этим молодчиком?
Он повернулся ко мне.
— Мы его поместили в лицей,
— Позвольте мне вам заметить, Аврора, что вы женщина до конца ногтей. Но, поверьте опыту старого моряка, — этот ребенок нуждается в свежем воздухе. Слава богу, я видывал детей! Черных, белых, красных и желтых! Я видел таких, которых можно было считать исключительными проказниками, и таких, черт возьми, которых можно было считать наделенными редкостной глупостью, той, что я называю вызывающей глупостью, но никогда, слышите ли, Аврора, никогда, — и пусть я снова стану матросом, если я лгу, — никогда в моей жизни я не видал ребенка, столь откровенно обнаруживающего свое тупоумие, как мой племянник Николай.
Я покраснел из вежливости, а мать, несколько смущенная, возразила:
— Вы всегда шутите, дорогой дядюшка. Не думайте, Николай не огорчает меня, он не так глуп, как кажется.
Здесь я должен предупредить моих читателей, что этот разговор начинал необычайно возбуждать меня.
Отчаянные мысли теснились в моем маленьком мозгу. Чтобы отомстить, я решил не есть сладкое. Мое достоинство было спасено этим решением и я продолжал слушать разговор, как постороннее лицо, словно этот вопрос меня никак но касался.
— Дайте его мне, — говорил капитан Мак Грогмич, — дайте его мне, я сделаю из него юнгу.
Разговаривая, мать убрала рюмки для портвейна, и служанка начала подавать обед.
Капитан повязал салфетку вокруг шеи, готовясь отдать должное первому блюду.
Что касается меня, то я с беспокойством рассматривал ростбиф, который принесла служанка, и это беспокойство возобновлялось каждый раз, когда на столе появлялось мясное блюдо. Моей целью было определить с первого взгляда, сколько в нем жира. На этот раз я успокоился, мясо было постное, что, однако, не помешало отцу обнаружить жалкий кусочек жира, трусливо укрывшийся под мясом. Он разделил его на четыре части и одну дал мне. Это была церемония, которой он никогда не пропускал. Он вбил себе в голову, что хорошо воспитанный ребенок должен есть жир, и я получал свою часть за каждой трапезой. А я ненавидел жир. Но господин Мутонно, мои отец, отыскал бы жир и в копченой селедке! Со дня моего рождения, или немногим позже, я рассматривал появление жира на моей тарелке, как одно из тех бедствий, перед которыми бессилен гений человека. Я проглатывал мой кусок не жуя, в результате чего мой цвет лица становился пурпурно-лиловым, в то время как глаза, казалось, стремились выскочить из орбит.
Только за кофеем дядюшка Мак Грогмич представился глазам семьи в своем истинном виде.
Ликер оказался его излюбленным напитком. Он выпил изрядное количество рюмок, озабоченно проводя рукой по животу.
Два или три раза он отваживался на пламенное восхваление цветных женщин. Я никогда не слышал, чтобы так говорили о женщинах, и то, что рассказывал дядюшка, не пропало даром. Но чем больше я старался вникнуть в рассказы дядюшки, тем больше вытягивались лица моих родителей. Отец царапал тарелку фруктовым ножом; мать же прервала рассказчика, который, открыв рот, подобно кружке для сбора в пользу бедных, собирался опрокинуть в него седьмую или восьмую рюмку спиртного.