Жена монаха
Шрифт:
Он снова приехал в город, купил на окраине домик и начал в подполе – подпольно – катать из закупленной шерсти чесанки: легкие такие, мастерские валеночки.
И Плохий, и Хмелев пели всерьез, но «малютку» прошли без преткновения. А когда до него добирался дедушка – «Малю-ю-тка-а-а на-а пози-ци-ю ползком па-трон при-нес...» – он уже только скулил, тряс сокрушенною лысиной и поднимал горе неразгибающийся черный перст – черный от въевшейся в морщики краски для шерсти.
По-настоящему же, исчерпывающе в словах и смысловых ударениях, спел Хмелеву «Трансвааль»
В ту самую Финскую... подлую...
На своротке у общей бани стояли и делились впечатленьями бытия две тучные, полные сил старухи.
Одна была в пятнистом спецназовском бушлате, а другая в белых испачканных кроссовках и с лыжной палкой в руке, чтобы не подскользнуться.
Хмелев поклонился на всякий-провсякий, сказал «Здрассте», но они, по неясной причине, ничего не ответили, а, напротив, сомкнули рты и без церемоний, с тупою пристальностью проводили его глазами «докуда смогли».
«Дай мне одежду спасения, – всплыли на подмогу Хмелеву из памяти чужие прекрасные слова, – да прикрою стыд души моей...»
Врач и главврач участковой казимовской больницы Плохий Вадим Мефодьевич, как, впрочем, и иные исшедшие известную школу «человецы», страдал недугом, что в компетентных кругах и не совсем по-русски зовется негативным мышлением.
Во всякого рода социальных проектах, событьях и попадавшихся навстречу людях прозревались ему мотивы преимущественно низкие, а причины слов и поступков плотские, выживально-животные.
Сам способ понимать вещи у заказывающего «музыку жизни» большинства мнился Вадиму Мефодьевичу исключительно обманно-обманывающимся.
Хотя ошибаться приходилось редко: в полутора-двух с половиной процентах случаев, по ощущению, – сам Вадим Мефодьич таковым устройством своей оптики доволен был мало.
Выходило, что помочь – подлинно помочь, а не отстучаться в добре на самоиллюзии, – то бишь, в его случае, вылечить, – было за малым исключением просто-таки напросто нельзя. Люди, и в числе их он сам, в немощах и хворях пожинали плоды увиливаний и хитрований.
Селян своих, казимовцев пользовал он поэтому фельдшерскими, как правило, проверенными средствами, которыми, не будь его, они и сами бы себя пользовали, а по полной включался редко, разве что имея твердую надежду на встречное усилие.
«Так принято», «как все» и «все так делают». – для него аргументы были, скорее, отрицательные. Что-то вроде взаимопонужения низости. Принципом домино.
Классическое английское образование до Заката Европы включало в себя историю, философию и литературу.
Во времена старшеклассника Плохия – уточненно-расширенный «Курс ВКПб», «Диалектический материализм» со взятой им в ощущения материей и социалистический реализм, научающий учиться и учить на придуманных положительных героях «из жизни».
Спасла и сохранила Плохия не православная, как следовало бы,
Поскольку полусфера гуманитарная виделась юному Плохию фальшивящей снизу доверху, а техническая – включая науку – служением «оборонке», коею эта ложь, как насилием, и утверждала себя, профессию он выбирал не сердцем, не по душе, а исключительно оказавшимся в распоряжении собственным умишком.
Медицина одна нужна на самом деле, красиво мерещилось ему. Медицина не лжет.
Гм...
Выбрав же, он стал подбираться к сути издалека, снизу и, коли не препятствовалось, пошире. Когда все зубрили анатомию, столь чтимую «его другом» Леонардо да Винчи, латынь, еще что-то такое, он – се бо истину возлюбил еси, – подписав у простодушного проректора «бумагу» в фонд ограниченного пользования, читал там Авиценну, Ганемана и в суконных «технических» переводах древних китайцев; читал про хлорофилл, гемоглобин и многоразличные сочетания земли, воды, огня и воздуха, которые суть либо (у Авиценны) честное здоровье, либо тление, имитация и распад.
Ему действительно хотелось понять, что же это такое – жизнь, и он дальше больше непритворно алкал и жаждал. Он был, как утвердился он позднее, нищим духом, он словно бы задыхался без неподаваемого откуда-то кислорода, а царствовавший на обозримом пространстве «естественнонаучный позитивизм» вышел у него из доверия, подобно тому, как в частушке 50-х вышел из него основатель их города тов. Берия.
Отработав по распределению три года в районе, где наслучалось всякого и промеж всяким случилось и раскаянье в плохо ученной анатомии, он, дабы поправить дело и оглядеться, подал документы в ординатуру.
Клиника базировалась в областной больнице. Пройдя наскоро хирургические ее отделения, он обосновался в гнойном, отчасти почти смешном простодыростью своей асам артистического скальпеля.
Это был коллектор, отстойник, куда сплавляли труднолечимых и запущенных больных со всей громадной Я-й области.
Заведующий, чистая душа, был с Плохием одного росту и пару десятков лет – по легенде – писал диссертацию по кишечным свищам.
Он научил Плохия всерьез работать в перевязочной; одна только «очистка» поля вокруг раны обычным бензином стоила всех свеч.
Как-то в переходе между лечебными корпусами Вадим Мефодьевич столкнулся с их молодым, возглавляющим клинику профессором.
Пожимая Плохию руку, тот легонько оттянул его за нее в сторонку: «Поговорить!»
– Мы ведь с вами не гении, Вадим Мефодьевич, – не убирая с лица улыбки, сказал профессор. – Мы обыкновенные люди!
Плохий молчал.
Профессор, фамилия его была Малев, а имя Георгий Иванович, похвалил клинического ординатора за посещение морга, посетовал, что за жутким дефицитом времени сам он тут, увы, пас, хоть нынче и не принято, и т. д.