Жена монаха
Шрифт:
– Доброе утро! – бросает Е. В. туда, за захлопнувшуюся белую дверь, чтобы оттуда, как положено, услышать шепот, сдавленное девичье прысканье, звуки возни и толкотни.
Плохий от длящегося замешательства вытягивает из халатного кармана змейку фонендоскопа и, поиграв-поперемещав в разные положения головку, набрасывает его себе на шею.
Наверняка Як Якыч завернул вчера доложить об итогах переговоров, и вот Е. В. прибежала убедиться, что он, Плохий, и вправду не станет стрелять в ее алюминиевого Джо.
Она
Он скашивает припухшие зенки на белую дверь, опускает их вниз и словно бы думает, возможно такое или невероятно.
Ну бывают же вызовы, наседает она с энтузиазмом, ведь вызывают же на участок!
Расслышав и уловив двусмысленность в этом «вызывают», они оба попеременке улыбаются.
– Ну так как? – чуть даже пригибаясь, она старается поймать его взгляд. – Дозволительно или не дозволительно?
– Сейчас? – глупо уточняет он.
– Ага, – она снова улыбается; взблескивают зеленые ненамакияженные глаза.
Со вздохом он выбирается с места и, наперед зная, что пусто, заглядывает на всякий случай в предбанник, где ждут обычно зова явившиеся на прием.
Уходит, уковыливает в белую дверь.
– Вы извините, Лена, – говорит неуверенно, вернувшись, – но мне... переобуться тогда надо... Подождете?
И вот они, доктор и молодая красавица пациентка, движутся по центральной и не слишком потому грязной улице, поочередно то уходя вперед по кой-где брошенной в грязь досочке, то расходясь и сходясь по фронту на утоптанных и еще твердых внутри стежках-дорожках.
Моросит; едва заметно все-таки капает, и где-то впереди еле слышно урчит с угрозою гром.
– А знаете что, – останавливаясь и отставая, говорит Е. В., – а я ведь вам целое письмище накатала в свое время, ей-богу! Мы тогда приехали, а вы девочку у зоотехникши спасли... Вы не подумайте, не про любовь... так... От восхищения! По-человечески, елки-палки! Не верите?
Он, куда деваться, тоже останавливается. Ждет.
– Не верю, что по-человечески можно? – Он изо всех сил старается не улыбнуться. – Ну почему? Я сам бы мог вам написать, по-человечески! Вон вы какая... славная...
Они минуют дом на окраине, один из углов подпирает столбик из камней. Так было, когда Плохий принимал медсанчасть, и вот минуло восемь лет, и столбик держит, а дом стоит.
– Мы мамин. – показывает подбородком на столбик Елена Всеволодовна, – тоже третий год ремонтируем. – И она машет – А! – и на дом, и еще на что-то безнадежно-горестное рукою.
Улица переходит в дорогу, та в проселок, а с последнего они сворачивают в сторону леса по тропе.
– Вы нарочно меня... выгуливаете?! – осеняет Плохия догадка. – По моим же рекомендациям. Пожалели, да? Курацию решили осуществить?
Но она прямо, без утайки и без улыбки встречает его глаза.
– Нет,
Тропа подводит к поваленной березе на прилесном, в жухлой прошлогодней траве лужку. Елена Всеволодовна ведет пальцем по мертвому потускневшему стволу.
– У Хмелева, Як Якыча, рак, – глухо выговаривает она, разглядывая с вниманием следок на своей перчатке. – Шефиня наша узнала случайно в городе. – И без перерыва-паузы, стреляя в упор, в лицо, в лоб ему: – Вы, Вадим Мефодьевич, можете вылечить?
Без того через силу понуждающий себя передвигаться и стоять, Плохий тотчас и без размышлений сел.
«Так, – сказал про себя он, – та-ак...»
Села рядом, рискуя испачкать плащ, и Елена Всеволодовна.
Пахло тут натаявшей водой, перегнойным тленком и близостью еще не ожившего леса.
– Сможете? – некорректный, ни в какие врата не лезущий вопрос этот на ребре.
Он поднимает из-под ног сопревшую в зиму веточку, и та сама рассыпается под его пальцами в прах.
– Я вам потом отвечу... позволите?
На предплечье его ложится небольшая и узкая, но странно тяжелая ладонь в тонкой матерчатой перчатке.
– Спасите его, Вадим Мефодьич! Пожа-а-лыста! Это... это... Так бы...
Он осторожно снимает ее, эту руку, и, забраковав мелькнувшую было мысль поцеловать, ограничивается дружески ободряющим пожиманием.
Елена Всеволодовна плачет.
Из тумана и дыма вырезывается в воображении Вадима Мефодьевича потухшее, испрашивающее лицо Хуторянина, и уклонявшуюся умаянную душу его пробивает нечто вроде электрического разряда.
– Есть один момент «за», – выговаривает он нарочно, чтобы вытерпеть электричество. – Ирмхоф Лир Лоренцо! Понимаете? Не было бы у него надежды. Не завел бы!
Она поворачивает на высокой, повязанной шарфиком шее милую свою головку, вдумывается в соображенье и слегка пожимает плечом.
Это, дескать, все о двух концах и надвое бабушка.
Глаза поставлены широко, по-козьи. Все женщины, говорил когда-то в гараже школьный его дружок, делятся на кошечек и козочек.
– Я раньше, давно, – признается зачем-то Плохий этой женщине, – по людям сильно скучал... В общаге... Пить начал поэтому...
Она точно вспомнила что-то, что обязательно намеревалась сказать.
– Вы вот что, Вадим Мефодьич. Не мне вас учить, конечно, но ведь это все вы... – Она щелкнула пальчиком по сонной артерии. – С маленькой дочкой расстаетесь? Так? Дочка выросла и другая тыщу лет, а вы все горюете, растравляете себя, нету вам, такому-то, прощения, нет утешения! Как другим жить, знаю, а сам не хочу! Эдак, мил Вадим Мефодьич, не пойдет. Есть мера и скорби... И вы...
Он поднял руку, показывая ей – достаточно.