Жена султана
Шрифт:
— Говорят, третий раз счастливый, — загадочно бормочет охранник и, отпирая боковую комнату, вталкивает меня внутрь.
Я в изумлении таращусь на каида Мохаммеда бен Хаду Аль-Аттара, а он с легкой усмешкой смотрит на меня.
— Ты ждал кого-то другого?
— Ты — мой третий посетитель за эти дни, сиди.
Он смеется лающим смехом:
— Зидана и Абдельазиз, полагаю?
Он известен как человек прозорливый, и, подозреваю, у него целая армия соглядатаев.
— Раздевайся.
Я не слышал, чтобы его называли содомитом, но умный человек учится скрывать свои пороки при дворе Исмаила.
— Надень капюшон, — советует он. — Объясню все по дороге.
По дороге?
И всего через две минуты мы запросто оказываемся на улице. Я стою, откинув голову, жмурюсь от горячего охристого света. Меня переполняет синева неба, глазам больно от зелени молодой фиговой листвы в соседнем саду. В последний раз, когда я видел эти деревья, листья были еще почками, их шелковые исподы едва виднелись на серебряной коре.
— Что случилось? — спрашиваю я, стараясь поспеть за своим освободителем, который широким резвым шагом удаляется в сторону медины.
— Ты нам нужен. Султану и мне.
Сердце мое взвивается: так я все же не забыт!
— Я вечно буду благодарен тебе за то, что ты вернул меня на службу господину…
— Не благодари меня так поспешно, Нус-Нус. Тебе не понравится то, зачем тебя выпустили. Для тебя есть работа. И она, скажем так, не из приятных.
Я не могу вообразить ничего столь тягостного. Мы минуем женщин, перебирающих тесьму и бусы на лотке галантерейщика. Они глядят на нас с интересом, хлопая ресницами над краем покрывал.
— А что с… делом… сиди Кабура?
Медник прикладывает палец к губам.
— Если исполнишь работу, считай, что сиди Кабура никогда не было.
Я хмурюсь.
— Но… Но… его семья…
— Всем, кому нужно, заплатят. Записи сожгут. Научись быть благоразумным, Нус-Нус. Если я при ясном солнце скажу тебе, что сейчас ночь, надевай ночное платье и зажигай свечу. Делай, что велят, и никто больше не вспомнит об этом деле.
Он говорит что-то еще, по-моему, я слышу имя великого визиря, но мы идем сквозь квартал медников, где мастера сидят на солнце, чеканя огромные чаши и блюда для кус-куса — такие большие, словно они предназначены для дворцовых кухонь, — и его слова тонут в грохоте молотков.
Потом мы выходим из толчеи переулков на Саат аль-Хедим, Землю Булыжников — к развалинам зданий, снесенных до самых стен дворца. Первое, что совершил мой повелитель Исмаил, решив сделать своей столицей Мекнес, а не близлежащий Фес (он мало того что перенаселен, сыр и вонюч, еще и кишит инакомыслящими, марабутами и знатоками Корана, слишком готовыми высказать нежелательное мнение), или Марракеш (который удерживает его восставший брат и который всегда был сомнительным местом), — это послал тысячи невольников разрушить старый город, чтобы освободить место для великого нового замысла. То было пять лет назад, и, несмотря на то что первая стадия строительства почти завершена, здесь царит прежний хаос. Он великий человек — Мулай Исмаил, Император Марокко, Отец Народа, Эмир Правоверных, Победитель во имя Аллаха. Да, он — великий человек, но зодчий из него никудышный.
На одной стороне
Я не узнаю стражей у ворот, но они быстро покоряются, видя того, кто со мной, и меня поражает, как быстро изменился мир с тех пор, как я был заточен. Пока мы идем по длинным мраморным коридорам, я набираюсь смелости спросить о своей комнате.
— Я много думал о ней — там. О том, как она тиха и уютна. Понимаю, это мелочь, недостойная твоего внимания, сиди…
И умолкаю, утратив надежду.
— Твое жилье снова будет твоим, Нус-Нус. Твои вещи вернули на место — все, что я отыскал. Если я что-то упустил, прости меня. Недосчитаешься чего-то — дай знать, я постараюсь все тебе возместить.
Я не ждал такой доброты. От благодарности у меня теплеет на сердце, потом я вспоминаю о тягостной работе.
— Так что я должен сделать?
Он бросает на меня загадочный взгляд из-под опущенных век.
— Меня уверили, что ты можешь убедительно объясняться на языке неверных, — произносит он на безупречном английском.
Я не в силах скрыть изумление.
— Мой прежний хозяин обучил меня многому, в том числе и сносному английскому, — я на мгновение умолкаю. — Но, сиди, как вышло, что ты так прекрасно на нем говоришь?
— Английский был родным языком моей матери, — коротко отвечает он, глядя в сторону.
Это объясняет его удивительные светлые глаза. Я вспоминаю, что ходили слухи, будто его мать была невольницей из Европы, но я думал, что это злобная клевета. Если это правда, ему пришлось потрудиться, чтобы заслужить милость Исмаила.
— Ты хочешь, чтобы я перевел что-то с английского?
— Можно и так сказать.
Мы приближаемся к воротам гарема, и он останавливается.
— Теперь сними капюшон. Назовись стражам. Они знают, что делать.
Странно. Я смотрю, как он быстро идет прочь, и гадаю, что за языковой вопрос может быть настолько важен, чтобы меня из-за него освободили из темницы, не боясь разгневать великого визиря. Стражи пропускают меня за ворота, мальчик, присланный в провожатые, тащит меня за руку мимо дворца Зиданы к зданию, где я никогда не бывал — да и не видел его — прежде.
— Жди здесь, — говорит он и убегает внутрь.
Прислонившись к нагретой солнцем штукатурке, я закрываю глаза и обращаю лицо к солнцу. Где-то заходится в печальном крике павлин, но я могу думать лишь об одном: я свободен! Каждую ночь, в зловонии и шуме мерзкой темницы я представлял, как входит в мой череп холодный железный гвоздь, а теперь стою, подставив лицо солнцу, и веки мои на просвет горят алым, и вдыхаю я ароматы нероли и мускуса.
Ноздри мои вздрагивают. Я знаю этот запах… я открываю глаза, но отпечаток солнца застит мне взор. Я моргаю и вижу, что на меня движется Зидана. Рядом с ней бежит задыхающаяся чернокожая девочка-невольница, яростно обмахивающая ее опахалом из страусовых перьев. Я громко чихаю — опахало взметнуло мне в лицо пыль.