Женщина-птица
Шрифт:
— Нет, — говорю я. — Только не туда. Куда-нибудь еще. Ты даже не представляешь себе, как там…
Майкл пробегает кончиками пальцев по моей шее… откуда он знает, что мне хотелось именно сейчас, именно в эту секунду… что мне хотелось, чтобы он прикоснулся к моей шее? Он улыбается — как мне кажется, с состраданием.
— Жаль, — говорит он. — Жаль, что ты это так воспринимаешь.
Мы, как обычно, идем домой пешком, по Латинскому кварталу, мимо книжного магазина «Шекспир», где старина Жорж вечно лается с кем-нибудь из своих жильцов, по мосту через Сену, и дальше, к Бельвилю, к вечному хаосу Бельвиля.
Я прижимаюсь к Майклу, его тело словно излучает тепло. Кошусь на витрины, на квадраты света на тротуаре… что там прячется? Символы счастья, богатства… всего того, что меня, как кажется, уже не волнует.
Мы
Майкл берет меня за руку.
— О чем ты думаешь?
— Ни о чем. Вспомнила давно забытое.
— Кристина!
Он сжимает мою руку.
— Что с тобой? Ты ни в чем не раскаиваешься?
Я смеюсь и высвобождаю руку.
— Ты все время за меня тревожишься, — говорю я. — Даже чересчур… все у меня должно быть хорошо, я не должна слишком много о ней думать… Я же говорю, со мной все в порядке… все чертовски замечательно.
Он заснул, а я лежу с открытыми глазами, включив ночник. Я вижу, как он шевелит губами во сне. По его пухлым, почти женским губам пробегают ритмичные волны; пульс сновидений… Я хорошо помню то время, когда я еще была в него влюблена, как я открывала в нем все новые и новые черты. Я изучала его целыми днями. Красивая форма родимого пятна на спине, маленькая морщинка на лбу, которая вдруг увеличивалась и углублялась, когда он говорил о чем-то серьезном. Особые интонации, когда он рассказывал про Индию; его нежный и в то же время уверенный голос, когда он собирался куда-то уходить. Язык его любви, его движения, крупно вздрагивающие веки в момент излияния семени… Все эти мелочи, все эти открытия приносили мне тогда невыразимое счастье.
Я глажу его голую грудь, живот… рука сползает ниже, я осторожно, почти не прикасаясь, глажу его член — так гладят мышку или маленькую ящерку… — и потихоньку смеюсь. С тех пор, как умерла мама, я, похоже, потеряла способность любить, но все же Майкл, возможно, станет отцом моих детей… Я прижимаюсь к нему и слушаю его дыхание. Короткий вдох и долгий-долгий выдох, повторяющийся ритм, он словно укачивает меня, как ребенка.
Хотелось бы знать, что ему снится. Какие загадки таятся в его кротком, похожем на отдаленный шум прибоя дыхании… Может быть, ему снится что-нибудь из детства, из его загадочного детства, в какой-то дыре на Среднем Западе, католические ритуалы, вещи, о которых он, скорее всего, забыл, а если не забыл, то дал обет молчать о них до самой смерти… Где-то у него, наверное, есть мама, но в эту часть души он меня не пускает.
Майкл… он так близко, его теплое тело, его пульс, его дыхание. Кто он — воплощение того, что презирала моя мать, от чего хотела меня защитить?…
В субботу я помогаю ему работать в метро. Мы катимся по обычной линии Одеон-Монпарнас, туда и назад, пять раз, пока шляпа Борсалино не наполняется мелочью. Я в одном конце вагона, Майкл с ребятами — в другом. Они играют ирландскую музыку — гитара, банджо и кельтский барабан. Голос Майкла вплетается в голоса остальных, между куплетами артисты подмигивают публике и получают в ответ понимающие улыбки — или неодобрительные взгляды. Плоская, без глубины, чернота туннелей прижимается к стеклам. Когда поезд вылетает на станцию, свет возникает внезапно, словно бы ниоткуда, звуки становятся громче и быстрее. После окончания каждой песни я под жидкие хлопки пассажиров иду по проходу со шляпой. Мы выходим в Монпарнасе, переходим на противоположную сторону платформы и садимся на поезд в обратном направлении: в Одеон. Вдруг в вагоне гаснет свет. Темень заключает меня в свои мягкие объятья… полная темнота, только где-то на радужной оболочке застрял свет красного фонаря… и когда свет зажигается вновь, я вдруг осознаю с пугающей ясностью, как далеко ушла я от своей прежней жизни… Теперь я совсем другой человек, женщина без истории…
Мы обмениваем мелочь в «Мазе» и заказываем пиво. Я рассеянно прислушиваюсь к разговору: кому-то удалось раздобыть халтуру в Альпах ближе к зиме, другому какой-то пожилой еврей якобы бросил в шляпу тысячефранковую бумажку на Больших бульварах. Рассказывают о Попайе — его пригласили на интервью и к весне вроде бы возьмут в варьете. Они говорят то по-английски, то по-французски, но Майкл, похоже, успевает следить.
Я пристально смотрю на него, настолько пристально, что перестаю слышать его голос, слова сливаются в общий шум, похожий на шум ветра в листве… Он то и дело прерывает беседу, чтобы украдкой наградить меня ласковым взглядом… но я ничего не чувствую; пустота, даже и пустоты-то нет.
Я заказываю кальвадос и выпиваю одним глотком. В желудке сразу становится жарко, волна опьянения мгновенно поднимается к голове. И это все? — думаю я. Майкл, рюмка в руке, кафе «Мазе»? Он отвернулся — вижу, как потихоньку скручивает сигарету под стойкой. Я ласково запускаю руку в задний карман его джинсов. Вот так и будет, думаю я, все так и будет до скончания времен…
Мы выходим в переулок покурить. Знакомый сладковатый вкус марихуаны… такое, наверное, было невозможно представить себе в Фалькенберге во времена моей мамы. Мы прислоняемся к стене и прислушиваемся к доносящимся из бара звукам. Мы вдвоем с Майклом, только я и он, все остальное — отдельные, не связанные ни с нами, ни друг с другом звуки. В голове приятное давление, а по всему телу, как жидкость, разливается пустота. Майкл обращается ко мне на неизвестном языке, рука его скользит по моему бедру. Я чувствую, как во мне вяло пузырится смех — хриплый смех пустоты. Его рука — словно длинный ряд отдельных слогов, непереводимый синтаксис прикосновений… Я слегка раздвигаю ноги и впускаю его руку. Он нежно касается моих интимных мест, словно продолжает свое невнятное и все же легко понимаемое письмо.
Эти секунды, эта внезапная крипта времени, жар и давление в висках… Стена за моей спиной исчезает и превращается в беззвучную тьму. Я и в самом деле в боковом кармане вечности… как я сюда попала? Подрагивающая рука Майкла, он трогает меня просто так, ласкает без всяких намерений. Я чувствую, как во мне растет возбуждение, голова кружится, тело немеет, словно от местного обезболивания. Я наклоняюсь в пустоту, и у меня начинается рвота, легкая, без тошноты… Лишь бы Майкл никуда не уходил, лишь бы не убирал свою нежную, осторожную руку… Божественная пустота.
В дождливые дни я сижу у окна и смотрю на улицу. Влажные платаны, падающие листья образуют на тротуаре загадочный узор, похожий на географическую карту. С запада плывут низкие тучи, я вглядываюсь в их форму… контуры еще не виденных мною лиц, следы старых обещаний и новых надежд. Со своего насеста на подоконнике я ощущаю спиной тишину комнаты: где-то тикают часы, я знаю, что они тикают, но почему-то их не слышу и не уверена, что они вообще существуют. Последние дни я почти все время одна — Майкл продает марихуану американским студентам в Сорбонне или с утра до ночи ездит с ребятами в метро. Я раньше хотела тоже найти какую-то работу, дневной няньки или официантки в баре, а потом раздумала… все время жду чего-то… только бы понять, чего именно.
Осень в Париже, осень… В Париже осень, я сижу на подоконнике и кручу в пальцах кольцо, подаренное мамой, когда мне было семь, в тот самый день, когда человек ступил на поверхность Луны. Чего я жду? Похоже, не знаю… Всплеск древней силы, ключевой элемент жизни? Не знаю, не знаю, не знаю…
Иногда я выхожу на улицу. Короткая прогулка вокруг квартала, кофе со вспененным молоком, рюмочка кальвадоса. Все мужчины выглядят одинаково, точно их родила одна и та же мать. Низенькие, темнокожие, все с усами, и даже взгляд у них, когда они смотрят на меня, одинаковый — холодный и расчетливый. Я стою у стойки — пусть шепчутся. Воздух в кафе тяжелый из-за сигаретного дыма и старого, много раз использованного фритюра, на полу влажные опилки, окурки… За моей спиной ветром проносится время, но я этого не замечаю. Музыка в хрипящем радио, пятна на стойке, легкие, но все же заметные прикосновения чужих взглядов к груди… я это тоже не замечаю. Мне все равно — по крайней мере сейчас, здесь, когда я чувствую одновременно тяжесть и спасительную пустоту.