Женщина с Андроса
Шрифт:
— Будет слишком поздно. Тогда уже ничего не поправишь. Умоляю, позволь мне увидеться с ним прямо сейчас. Это ему самому нужно. Он не простит, если ты прогонишь меня.
— Ладно, говори, в чем дело, я сам помогу тебе.
— Нет, ведь это ты во всем виноват, и теперь только он может спасти нас.
Симон велел рабам возвращаться к себе и, повернувшись к Мизии, спросил:
— Это в чем же я виноват?
— Ты не захотел помочь нам, — сказала она. — Вчера на остров пришел «Линос», и мою госпожу Глицерию вместе со всей паствой Хризии продали в рабство. Глубокой ночью нас разбудил городской вестник, велел собрать пожитки и идти в гавань. Глицерия сейчас
Так оно все и было. Симон вспомнил, как несколько дней назад в его присутствии зашел разговор на эту тему. Тогда он не проявил к нему особого интереса и решил, что всех обо всем предупредят заранее и это позволит отделить Глицерию от остальных. «Линос» заходил на Бринос так редко, что Отцы острова даже опасались, что в ожидании этого торгового судна им придется не один месяц кормить всю компанию.
Внезапно Мизию осенило:
— Да ведь он же в храме! Как я могла забыть, что он дал обет молчания?! Где еще ему быть? — Круто повернувшись, она шагнула в сторону дороги.
— Тебе нельзя идти храм, — отрывисто бросил Симон. — Пошли в гавань, я выкуплю твою госпожу.
Он вернулся в дом за плащом и поспешил в город. Мизия едва поспевала за ним. Когда они спускались по извилистой лестнице на площадь, уже занималась заря. На фоне неба, прорезанного розовыми полосками рассвета, виднелись мачты «Линоса». Это было не только работорговое судно, но и передвижной рынок, где продавались иноземные яства, безделушки, одежда. Если остров был достаточно велик, «Линос» причаливал и устраивал для жителей ярмарку и цирковое представление. Вот и сейчас при раннем холодном свете занимающегося дня Симон разглядел возвышение на палубе с ярко раскрашенной палаткой, медведем на цепи, ручной обезьяной, двумя попугаями и много чем еще выставленным на продажу, включая общину покойной Хризии. Филоклий остался на берегу и добрых два часа стоял на парапете, привлекая короткими вскриками внимание своих товарищей. Как грек, он не мог быть продан в рабство, и теперь его предстояло вернуть на Андрос.
Симон спустился по ступеням на берег и вместе с Мизией сел в лодку. Пока договаривался с улыбающимся смуглым хозяином «Линоса», Мизия, встав перед Глицерией на колени, рассказывала, как все хорошо в конце концов обернулось. Но Глицерия не выказала радости. Она сидела между Апраксией и девушкой из Эфиопии, посреди тюков с одеждой, и от изнеможения даже глаз поднять не могла.
— Нет, — выговорила она, с трудом шевеля губами, — я остаюсь здесь, с тобой. Никуда не хочу идти.
Подошел Симон.
— Ты идешь со мной, дитя мое, — сказал он Глицерин.
— Да, счастье мое, — прошептала ей на ухо Мизия, — отправляйся с ним. Все будет хорошо. Он отведет тебя к Памфилию.
Но Глицерия продолжала сидеть с опущенной головой.
— Не хочу я никуда идти, — прошептала она. — Здесь останусь.
— Я отец Памфилия. Ты должна пойти со мной. И ни о чем не беспокойся, о тебе позаботятся как должно.
Наконец Глицерия с величайшим трудом встала на ноги. Мизия подвела ее к борту и, обнимая перед расставанием, прошептала:
— Прощай, любовь моя. И пусть боги принесут тебе счастье. Мы никогда больше не увидимся, но умоляю, помни обо мне, ведь я так тебя любила. И где бы мы ни оказались, не будем забывать нашу дорогую Хризию.
— Ты тоже идешь с нами, — бросил Симон Мизии, и та, привыкшая к еще большим сюрпризам, послушно последовала за ним.
Лодка доставила их на берег. По дороге все трое молчали. Тем временем гребцы «Линоса» опустили весла в воду, торговый корабль распустил свои яркие паруса и вышел из бухты на поиски новой добычи.
Солнце стояло уже высоко, когда Памфилий легким, беззаботным шагом возвращался домой. Тут он нашел Глицерию, которая мирно спала под присмотром его матери. С фермы не доносилось ни звука: мать, уже преисполненная осознания значимости своих новых обязанностей ангела-хранителя и сиделки бездомной девочки, велела, чтобы никто не шумел. Арго сидела у ворот со светящимися радостью от обретения новой подруги глазами. Симон еще раньше ушел на склад, а когда вернулся, повел себя, хоть и счастлив был безмерно, так, будто ничего не произошло. Такова уж его натура: он всегда оставался сдержан.
В ближайшие два дня всеми мыслями своими они оставались в комнате, где лежала девушка, а сердца их заново трепетали от тех робких требований, что предъявляла им красота и застенчивость Глицерин. Если не считать Памфилия, Симон лучше других понимал ее благородную сдержанность, и она тоже вполне понимала его. Между ними возникла дружба, не нуждавшаяся в словах. Но этому празднику добродетели не суждено было пройти испытание рутиной повседневной жизни, как не суждено было пережить смены настроений — от самобичевания до возрожденного мужества: на третий день у Глицерии начались боли, и к закату матери с ребенком не стало.
В ту ночь после многомесячной засухи пошел дождь. Несильный и равномерный поначалу, он затем распространился на всю Грецию. Над полями повисла плотная завеса воды. В горах дождь превратился в снег, а в море он отпечатывался на поверхности бесчисленными призрачными монетками. Большая часть жителей острова спала, но даже дремлющему сознанию долгожданный дождь принес облегчение. Он падал на урны, стоящие в ряд в тени, и все — здоровые, и больные, и умирающие — слышали, как над их головами по крыше барабанят крупные капли. Памфилий лежал, уткнувшись лицом в подушку. Он слышал, как первые крупные капли дождя ударяли по крыше, и знал, что и отец с матерью тоже слышат. Он повторял про себя назидание Хризии, добавляя к нему последние, с трудом выговоренные слова его Глицерин: «Не надо ни о чем жалеть, не надо ничего бояться». Повторял и вспоминал, как, почти незаметно скосив глаза, она указала на ребенка и произнесла: «Где бы ни были, мы всегда твои». Он тревожно вопрошал себя, где же его радость и где тот восторг, что был пережит несколько ночей назад, и как мог он быть столь уверен в красоте бытия? И тут ему вспомнились слова Хризии, сказанные одному из ее юных гостей, вернувшемуся на Бринос после долгого отсутствия. Он потерял сестру, и Хризия, мягко прикоснувшись к нему рукой, негромко, так, чтобы не смутить тех, кто никогда не переживал утрат, проговорила:
— Некогда ты был с нею счастлив. Так не сомневайся же, что сердечная убежденность в этом счастье так же верна, как сердечная убежденность в печали.
Памфилий понимал, что на протяжении последующих ночей ему предстоит почерпнуть из этих осколков мудрости достаточно сил, не только для себя, но и для других — тех, кто с таким тревожным ожиданием поворачивается в его сторону и старается постичь в его глазах секрет последних источников надежды и мужества: того, на чем можно основывать жизнь, того, чем можно жить. Но в смятении чувствуя, как уходят последние остатки мужества, он повторял: «Я славлю все живое, свет и тьму».