Женщина с Андроса
Шрифт:
А Памфилий думал: «Она умирает. Что сказать ей? Беда в том, что я никогда не могу найти верных слов. Пустой я человек. А она видит во мне просто того, кто надругался над ее сестрой».
Вслух же он тихо сказал:
— Знаешь, Хризия, если получится, я непременно женюсь на Глицерин. И уж во всяком случае, ты можешь быть уверена, что вреда ей никто не причинит.
— При всей моей любви к ней, — Хризия с трудом подбирала слова, — мне не хотелось бы ни на чем настаивать. Я… я больше не верю в важность того, что происходит. Ты женишься на Глицерин или на ком-нибудь еще. Время все расставит по своим местам. Но истинное значение имеет лишь жизнь духа.
— Я сделаю для нее все, что в моих силах.
— Надо просто быть самим собой, дорогой мой Памфилий, без страха, без сомнений.
— Ты ведь простишь меня, Хризия, за то, что я так мало разговаривал с тобой во время застолий… и за то, что сидел с краю, и еще… такой уж я человек. Слушатель, не более того. Даже сейчас толком не знаю,
Боль в боку сделалась невыносимой.
— Друг мой, — вымолвила Хризия, — поверь мне… все это не так уж плоско… не так уж бессвязно, как может показаться. — Жрец не сводил глаз с Хризии; она сделала ему слабый знак рукой. — Я не хочу, чтобы ты уходил, — почти прошептала Хризия, поворачиваясь к Памфилию, — но сейчас мне лучше поспать. — И, приподнявшись на локте, она с трудом выдохнула: — Может, нам еще доведется встретиться по ту сторону жизни, где всей этой боли уже не будет. Думаю, у богов припрятано еще для нас немало загадок. Ну, а коли не судьба, позволь мне сказать сейчас… — Ладони, покоившиеся на покрывале, судорожно сжались. — Мне хоть кому-нибудь хочется сказать, что я прошла через худшее, на что способен этот мир, и все же я его восславляю. Его и все живое. Все, что есть, — благо. Вспомни меня как-нибудь, вспомни как человека, который любил все и принимал от богов все — свет и тьму. И следуй моему примеру. Прощай.
Симон встал рано, чтобы успеть на похороны Хризии. По причинам, коренящимся глубоко, в самой сути понимания вещей, а также из суеверия греки устраивали похороны до рассвета, так что стояла еще глубокая ночь, когда небольшая группа насельников дома Хризии собралась выйти на улицы городка. Появившись на площади, Симон обнаружил, что здесь уже собралось немало жителей Бриноса. Одергивая свои грубые длинные плащи, они негромко переговаривались. Старше поколение не могло скрыть любопытства и презрения и поздравляли себя со счастливым избавлением острова от чужеземки. Но молодые, особенно те, что были знакомы с Хризией, стояли со скорбным выражением на лице и еще больше печалились при виде радости старших. Не говоря ни слова, Симон встал рядом с Хремом и никак не откликнулся на оживленные речи последнего. В какой-то момент, когда раздались звуки флейты и плакальщицы затянули поминальную песнь, он заметил рядом с собой Памфилия, хранящего, подобно отцу, молчание.
Мизия изо всех сил старалась навести порядок в возглавляемой ею процессии, участники которой никак не желали идти в ногу, все время нарушая ритуал и норовя рассыпаться. Филоклий шел, высоко вскидывая колени, как ребенок в колонне сверстников. Одной рукой он держал несколько травинок, другой вцепился в плащ спутника — привратника в годах; при этом, однако же, он то отходил постоянно в сторону, то застывал на месте и, широко раскрыв глаза, изумленно разглядывал факелы, которые несли впереди процессии, либо хихикающих зевак. Позади него шла глухонемая девочка из Эфиопии, которую с трудом удавалось удерживать от того, чтобы она не рванулась вперед к спящей подруге Хризии, чьи нагоняи, когда она что-нибудь делала не так, были столь ужасны, а улыбка представляла собою достаточную компенсацию за ту тюрьму молчания, в которой она пребывала. Глицерия шла, опустив глаза, отрешенная и от всякой надежды, и от ритуала, соблюдение которого требовало от нее рыданий и безудержной жестикуляции официальной плакальщицы. Все это происходило при ослепительном свете звезд, уже откликающихся на первые предвестия дня последними, особенно яркими вспышками. В безветренном воздухе, овевая процессию, колебались длинные, похожие на гирлянды струи дыма.
Продвигаясь по улицам городка вместе с другими любопытствующими, Симон упорно смотрел на Глицерию. Причин тому было несколько: ее бросающееся в глаза положение, внешнее сходство с сестрой, подавленность, наконец, красотам скромность в манере держать себя. Он заметил, что и сын смотрит в ту же сторону. Действительно, всю дорогу Памфилий не сводил с нее горящих глаз, стремясь перехватить ее взгляд, чтобы хоть таким образом подбодрить и сказать о своей любви. Но до тех самых пор, пока процессия не достигла места, где были заранее подготовлены связки хвороста, и рядом с телом Хризии не были возложены жертвенные козленок и барашек, и пока не коснулись их первые языки пламени, Глицерия глаз не поднимала. И тут, когда причитания зазвучали особенно пронзительно, а мелодия флейты, перекрывая все остальное, взмыла к самому небу, она повернулась к Мизии и, наклонившись к ней, заговорила страстно и безудержно. Но горячей этой тирады в общем шуме не было слышно, как и слов ободрения, которые говорила ей Мизия. Глицерия старалась высвободиться из крепких ласковых рук старшей подруги, и происходила эта замедленная, неуверенная борьба двух женщин при отблесках разгорающегося пламени костра. Памфилий, ощущая, как все больнее становится ему за девушку, шаг за шагом продвигался в ее сторону с выставленными вперед руками. В какой-то момент он услышал слова, которые Глицерия повторяла вновь и вновь: «Так будет лучше всего! Лучше всего!» Внезапно Глицерия оттолкнула Мизию и с громким возгласом «Хризия!» неловко шагнула вперед и рухнула на тело сестры.
Но Памфилий был готов к этому. Он стремительно бросился вперед и, схватив девушку за растрепанные волосы, оттащил от костра и заключил в объятия. Оказавшись в кольце его рук, Глицерия безудержно разрыдалась. Она прижималась головой к его груди так, словно это уже было не в первый раз и теперь она просто вернулась домой.
Неприличие этой сцены сразу же ощутили все присутствующие, а особенно Хрем, который с изумлением и гневом повернулся к Симону. Но тот шагнул в сторону и медленно направился домой, озаряемый первыми лучами рассветной зари. Теперь он понял, каким стал сын за последние несколько месяцев.
Островитяне на все лады толковали об удивительном событии, случившемся на похоронах Хризии. С едва сдерживаемым любопытством наблюдали они за тем, сколь явно охлаждаются отношения между семьями Симона и Хрема. Прошел слух, будто Памфилий пообещал признать ребенка, хотя, естественно, возможность женитьбы даже не обсуждалась.
Читателям позднейших времен будет трудно понять проблемы, с которыми столкнулся молодой человек. Но в ту давнюю пору брак был не столько романтическим приключением, сколько юридическим событием исключительно важного значения, а мера участия жениха в заключающемся союзе в большей степени зависела не от него самого, но от его семьи, состояния фермерского хозяйства, предков. Без поддержки родителей и без возможности жить в их доме молодой человек был просто авантюристом, лишенным какого бы то ни было социального, экономического или гражданского статуса.
Женитьба Памфилия была возможна лишь в том случае, если на нее даст согласие Симон. Традиции, царившие на островах, обеспечивали отцам роскошь самой беспощадной тирании, правда, как раз взаимоотношения Симона с сыном всегда отличались удивительным беспристрастием. Его даже смущало собственное почтение к сыну, казавшееся ему слабостью. Может быть, поэтому в молчании Симона не ощущалось бесповоротности отказа. Более того, оно как бы подразумевало, что решение со всеми его последствиями для домашнего хозяйства, бесконечно благими или бесконечно печальными, остается за Памфилием.
Однажды — это было через несколько месяцев после похорон Хризии — Памфилий заставил себя пойти на палестру поупражняться. Он прошел через низкую дверь и, кивнув нескольким друзьям, сидящим под навесом у кромки поля и вяло переругивающимся о чем-то, двинулся по красному раскаленному песку. Старый привратник, увенчанный в далекой юности венком победителя, захромал следом за ним под палящим солнцем и, едва Памфилий уселся на мраморную скамью, принялся массировать ему икры и лодыжки. В центре поля, отрабатывая технику броска, тренировался с воображаемым диском в руках сын Хрема. Тридцать, сорок, пятьдесят раз он поворачивался вокруг собственной оси, приподнимая при этом колено и стараясь запечатлеть в мышечной памяти последовательность движений. Еще двое молодых людей репетировали фестивальный танец, прерываясь время от времени на то, чтобы поругаться по поводу малейшего нарушения синхронности движений и идеального равновесия. Юный жрец Эскулапа и Аполлона наматывал круги по беговой дорожке. Памфилий отослал привратника и, расстелив на песке плащ, подставил грудь солнцу. Он не думал о своих заботах, так что сознание его превратилось в порожний сосуд, заполненный лишь мучительной тоской, которая каким-то образом сливалась с усыпляющей жарой. В какой-то момент он пошевелился, уперся локтем в землю, поднял голову и, прижав ладонь к щеке, принялся наблюдать за жрецом Аполлона.
Жрец никогда не участвовал в соревнованиях, но в смысле терпения и настойчивости, несомненно, был на острове первым, а в скорости уступал только Памфилию. За вычетом фестивальных недель он тренировался ежедневно, пробегая всякий раз не менее шести миль. Он вел в высшей степени умеренный образ жизни: не пил вина, ел только фрукты и овощи, вставал с рассветом и, если не было вызовов к больным, ложился с закатом. Он дал обет воздержания, обет, навсегда отвращающий сознание от плотских соблазнов, не позволяющий никаких взглядов украдкой и не допускающий возможности даже самых невинных отклонений, каковы бы ни были обстоятельства, обет, который, если выдерживать его до конца, придает сознанию такую силу, которая навеки отделяет жреца от неверных и непоследовательных детей человеческих. Обязанности жреца предполагали долгое времяпрепровождение среди недужных и несчастных, так что в кругу здоровых и счастливых он ощущал себя чужаком, и никто на острове близко его не знал. Но над больными и слабоумными он обладал странной властью, и лишь при их исповеди или когда им бывало особенно плохо, приподнималась завеса его бесстрастия; и те, кому он открывался в такие минуты, уж больше не сводили с него взгляда, удивленного и благодарного. Ему было всего двадцать восемь, но, несмотря на возраст, в знак особого признания его направили на Бринос жрецы — участники храмовых мистерий в Афинах и Коринфе, ибо храм на Бриносе играл особую роль в легенде об Эскулапе и Аполлоне. Памфилий никогда не заговаривал с ним, разве что приветствовал на палестре, и в то же время ему хотелось сблизиться с ним больше, чем с кем-либо на свете. Жрец, в свою очередь, проявлял к нему сдержанный интерес. И вот сейчас Памфилий лежал на песке, провожая жреца взглядом и думая о том, как хорошо было бы начать жизнь с начала.