Женщина в гриме
Шрифт:
Она в своем черном платье с блесками удобно устроилась у микрофона, уставилась поверх голов в воображаемую точку в направлении Портофино и запела низким, протяжным голосом.
Глядя в лицо Дориаччи, Жюльен, поначалу растерянный и смущенный близостью этого голоса, только-только успел прийти в себя, как вдруг у него перехватило дыхание, и он снова заерзал в кресле. Из импозантного, затянутого в черное бюста Дориаччи неожиданно вырвался животный, потерянный голос существа, находящегося на грани ярости и страха. По телу Жюльена непроизвольно побежали мурашки. Затем голос ослаб, выводя одну-единственную ноту. Это был сплошной любовный рык, вызванный дрожанием голосовых связок под воротом, окаймленным скромной ниткой жемчуга, и Жюльен распознал под правильными чертами лица, профессионально поставленным дыханием и буржуазной прической вызывающе безрассудные проявления необузданной чувственности. И он вдруг возжелал эту женщину, возжелал только физически и отвел взгляд в сторону. Увидев Андреа,
Сам же Андреа позабыл о своих честолюбивых планах и, устремив взор на Дориаччи, повторял сам себе, как заклинание, что любой ценой станет ей нужен. Внезапно эта женщина сделалась для него всем – романтической героиней, безумием, чернотой, золотом, ударом грома и умиротворением, и в одно мгновение для него на земле не стало иного места, кроме оперы, с ее помпезностью, с ее постановками, с ее блеском, которые всегда казались ему ложными и безжизненными. И, слушая, как поет Дориаччи, он дал себе слово, что в один прекрасный день он вырвет из ее уст подобный крик, но в других обстоятельствах, и заставит ее добавить к своему низкому голосовому диапазону еще одну ноту, до того ни разу не взятую. В растерянности он даже подумал, что если он станет ей нужен, то будет на нее работать, а если она не пожелает его кормить, то он ее прокормит: он будет под псевдонимом писать журнальные статьи, он станет музыкальным критиком, будет свиреп, его станут бояться, даже ненавидеть за суровость оценок, требовательность, высокомерие, молодость и красоту, пока что явно не нашедшие применения, и он заставит говорить о себе… Да, весь Париж заговорит о нем, станет расспрашивать, но тщетно, вплоть до того дня, когда Дориаччи по возвращении с очередных гастролей выступит в Париже, и там появится статья, самая безумная и самая страстная, после которой правда вспыхнет ярким светом. И на следующий день он покинет объятия Дориаччи с глазами усталыми, но счастливыми и возьмет ее за руки, и Париж поймет…
Дориаччи больше так и не вышла, несмотря на овации обезумевшей от восторга толпы. По-настоящему обезумевшей, даже если допустить, что для каждого пассажира не сходить с ума от восторга каждый вечер означало бы признать себя обманувшимся и обманутым компанией «Братья Поттэн». Кричали даже: «Бис! Бис!», но Дива в ответ только улыбалась и отрицательно качала головой, спускаясь с пьедестала к ним, простым смертным. Это был один из ее обычных приемов, обладавший тем достоинством, что напрочь пресекал дальнейшие вызовы. Дориа знала из опыта, что никому из этой элегантной и благосклонной публики не хватит мужества и лихости кричать ей «Бис!» прямо в лицо с расстояния менее одного метра. Часто она сожалела, что не имеет возможности подобным же образом сходить со сцены в миланском «Ла Скала» и прогуливаться среди публики наподобие Марлен Дитрих в окружении охранников Гэри Купера, но делать было нечего. В облике Дивы была некая неистребимая торжественность, и если она не придавала этому значения в возрасте двадцати пяти лет, то в пятьдесят с хвостиком сделала это своим козырем. Видит бог, она не была лицемеркой, однако ее тривиальные ночные эсканазы не имели бы никакой остроты, если бы шлейф ее известности не тащился потом за ее очередным любовником, в конце концов обращая его в ничтожество в то время, как она следовала к новому блеску и новым любовникам.
На самом деле она проголодалась, ей захотелось съесть утку с апельсинами и засахаренного пирога под красное фруктовое «Бузи». Ей также захотелось этого красивого светловолосого молодого человека, который глядел на нее издалека, переминаясь с ноги на ногу, но так и не решаясь перейти к активным действиям. Дориаччи решила привлечь себе в помощь сидевшую рядом «клоунессу». Но не успела она открыть рот, как Кларисса, сделав над собой величайшее усилие, заговорила сама. У нее оказался приятный голос, и без густого слоя грима, нанесенного на лицо, она была бы очень недурна. И по мере того, как она говорила о музыке – этой темы Дориа Дориаччи обычно опасалась, – как она рассказывала, какое счастье испытала, слушая ее, и до какой степени она ей благодарна, причем голос ее срывался, а глаза блестели при мысли о пережитом счастье, – по мере всего этого Дива поняла, что она на судне больше не одинока, что нашелся еще один человек – эта смешная женщина, – тоже испытавший Великое Счастье, то самое, что Дориа Дориаччи именовала Великим Счастьем. То самое, что испытывала она, и то, что испытывали немногие избранные, причем эта избранность зависела не от сословной принадлежности и не от образования, это была избранность почти что генетическая, и именно от нее зависело, испытывает ли человек Великое Счастье от музыки, где бы он с нею ни встретился. И эта случайная встреча врезалась человеку в память, укладывалась в сокровищницу Великих Счастий или идеальных Счастий, и эти воспоминания становились все более и более зыбкими по мере удаления от источника этого Счастья, но вместе с тем все более и более отчетливыми в своей реальности!
Эта молодая женщина понимала Музыку, и это было хорошо, но юный светловолосый агнец, стоя в некотором отдалении, дрожа, переступал с ноги на ногу в бессознательном ожидании
На самом деле Кларисса не знала, что Дориаччи, стоило ей выбрать мужчину, которого она желала принести в жертву на гигантском алтаре своей постели с балдахином, сразу же обретала погребально-помпезный, молчаливо-трагический облик, скорее присущий Медее, чем Веселой Вдове. Застывший, испуганный Андреа с болью в душе увидел, как его возлюбленная величественно проходит через немногочисленную толпу, и ожидал, что вот-вот она исчезнет, не послав ему ни слова, ни взгляда, в глубине коридора, как вдруг заметил, что она слегка повернула голову в его сторону. И подобно тяжелому трехмачтовому судну, подгоняемому ветром и неспособному сбавить ход, чтобы избежать столкновения с крохотным парусником, который запляшет в водовороте и, без сомнения, пойдет ко дну; подобно этому горделивому, но не лишенному чувства жалости судну, которое спустит на воду спасательные шлюпки, чтобы подобрать жертв столкновения, знаменитая Дориаччи глазами указала Андреа на свой бок, вдоль которого висела рука с округлыми пурпурными ногтями. И один из пальцев сложился внутрь ладони и, пошевелившись два или три раза, указал самым тривиальным и самым красноречивым способом, что несчастья Андреа только-только начинаются.
Симон Бежар вошел в каюту первым, позабыв о правилах хорошего тона или того, что он лично считал таковым, отметила Ольга Ламуру со смутным беспокойством. Он уселся на кушетку и стал одновременно снимать новые лакированные туфли и галстук, правой рукой развязывая узел «бабочки», а левой шнурки – поза прямо-таки обезьянья. Одинаково покрасневшие ноги и шея наконец освободились от орудий пытки, и только тогда Симон взглянул на нее. Грозным взглядом. Ольга прошлась по комнате, выгнула спину, закрыла глаза и поднятыми очень высоко обеими руками стала разглаживать волосы. «Аллегория желания», – подумала она. Однако она не была вполне уверена, что аллегория пришлась ко времени. Это Симон должен был бы быть аллегорией желания. Но нахмуренный вид и поза эквилибриста этому не соответствовали. И Ольга чуть-чуть подалась назад.
Конечно, Ольга жила за счет своего таланта, а не тела, как она охотно любила себе напоминать и в чем была почти что убеждена. Это не мешало ей пользоваться чарами телесными в то время, как чары духовные роковым образом сосредоточивались на карьере.
– Послушайте, Симон, – мило, даже ласково прощебетала она, сопровождая свои слова мелодичным смешком, чтобы придать им нежности, только, похоже, этот хам не обратил на это внимания, – послушайте, Симон, не надо обижаться на мое замечание… Вы же не виноваты в том, что у вас отсутствует музыкальная культура. И вы же не будете весь вечер дуться на свою райскую птичку.
– Моя райская птичка… моя райская птичка… правильнее было бы сказать, мой бекас, вот именно, мой рассерженный бекас, – огрызнулся Симон и замер на мгновение, прежде чем бросить взгляд на это юное тело, прямое, как клинок, юное тело любовницы, прежде чем с каким-то непонятным душевным волнением предаться восхищенному созерцанию длинной, гладкой шеи, покрытой почти незаметным светлым пушком.
И вмиг волна раздражения превратилась у Симона в волну нежности, нежности столь острой, столь печальной, что он почувствовал, как на глазах выступили слезы, и, опустив голову, яростно принялся за шнурки.
– Но ваш мир – иные культурные сферы… И там вы пребываете на самой высоте… Например, в Седьмом искусстве…
Симон Бежар почувствовал себя неловко. Ему захотелось возразить Ольге, объяснить ей, что он стал новым человеком, готовым страстно, благоговейно и благодарно полюбить всю ту Вселенную, которая, именуясь Искусством, была до того ему не только чуждой, но даже недоступной и, наконец, враждебной, поскольку именно ее призывали его брать в расчет кинокритики. Это Искусство принадлежало тому социальному классу, который он презирал и одновременно намеревался покорить; все эти картины, все эти книги, все эти музыкальные сочинения представляли собой, прежде всего – он знал это, – тленные листки бумаги или тленные полотна, попытки одних людей объяснить абсурд существования, к которому они прикованы цепями, разбиваемыми, чаще всего, другими людьми. И вот уже целый час Симон ощущал себя всепонимающим и эмоционально пробужденным наследником всего этого. Ведь до того он не имел доступа к этому миру. Теперь ему больше не требуются снисходительные поучения всех этих людей, а также сбивчивые и наводящие скуку объяснения Ольги. Теперь его связывало с Дебюсси нечто вроде тайного, но прочного союза, как если бы они вместе проходили обязательную военную службу или одновременно познали первое любовное разочарование. И больше он никому не позволит встревать между ними.