Жертва
Шрифт:
— Где? Что ж ты сразу не сказала? Мама? Где? Он здесь! — уже Левенталю. — Специалист! — и метнулась в квартиру.
Левенталь шел за бабкой по коридору в спальню и корчил за спиной у нее рожи, так, против обыкновения, облегчая душу. Старая ведьма! Мурыжить дочь каким-то нытьем, не сказать сразу, что врач уже тут! «Родители! — он бормотал. — Ох, эти родители! Бог ты мой, родители!» И очень хотелось ее толкнуть.
Вошли в спальню. Доктор приподнял рубашечку Микки, стал слушать сердце. Ребенок как не совсем проснулся; был скучный, вяло покорялся осмотру, безучастный от жара, только на мать поднимал глаза, разве что узнавая, и только. Филип, чтобы видеть, налег на спинку кровати.
— Фил, ты трясешь, отойди, — сказала Елена.
Доктор глянул через плечо. Молодой человек, длинное розовое лицо, на близко посаженных глазах тонкие золотые очки. Обжимая стетоскопом плечи и грудь ребенка, он пристально взглядывал на Левенталя — наверно, принимал за отца. Сперва Левенталя мучила эта ошибка. Потом дошло, что доктор старается ему показать, что дело неважно. Пока Елена оправляла одеяло,
— Надо его почаще протирать губкой, — сказал доктор.
— Я недавно протирала, — сказала Елена. — Вот скоро опять.
Они пошушукались с доктором, и вдруг она заговорила громко, чуть ли не радостно. Неужели сочла, что бояться теперь нечего? «Я так ему верю», — бросила Левенталю, пожирая глазами доктора. У Левенталя вспотели и похолодели ладони. Стало физически плохо от этого двойного напряга. Он вытирал лицо, проводил платком по щетине, на ней оставляя корпию. Да, конечно, не мог же он ложно истолковать немые знаки доктора. От бодрости Елены он буквально опешил. Угнетенный заботой, смотрел на нее, на мальчиков и только через несколько минут вспомнил, что это в конце-то концов дело брата. И сразу обозлился на Макса, зачем его нет. Какое он право, во-первых, имел уезжать? Пощупал бумажник: сунул туда открытку Макса. Немедленно телеграфировать. Нет, лучше письмо-телеграмма, больше уместится. Он уже складывал в уме: «Дорогой Макс, если ты можешь оторваться от своих обязанностей… если тебе удастся выкроить время…» С какой стати миндальничать. Чем жестче, тем лучше. Только подумать, что он тут оставил: этот дом, эта квартира, эта Елена, сама нуждающаяся в присмотре, дети, которых они родили на свет. Да-да, письмо-телеграмма. «Ты здесь нужен. Срочно». И пусть то, что он, в сущности, почти посторонний, шлет такое, как раз и покажет Максу, чем дело пахнет. Ох, вот комиссия! А бабка! Случись что с мальчиком, она же все сочтет карой небесной за этот брак. Этот брак для нее позор. Да, можно себе представить, что она думает. Еврей, человек чужой крови, порченой крови, дал ее дочери двоих детей, только потому могло такое случиться. И никто бы не убедил Левенталя, что он ошибается. Вполуха слушая, что говорится рядом, он мрачно ее оглядывал: седые виски, четкий нос, напряженно запрокинутая голова, и как обнажались ее эти зубы, когда она говорила с дочерью. Нет, нет, не ошибается он. В ее глазах это будет неизбежное наказание — так она и поймет — наказание. Что бы она ни чувствовала еще — внук же он ей, бедный мальчик, — прежде всего она подумает так.
Тут он заметил, что Елена возбудилась, прислушался. Услышал, что доктор говорит про больницу, подумал: «Теперь-то она не станет удерживать малыша. Отдаст как миленькая».
— Я ей вчера говорил, что надо в больницу, — сказал он.
И все-таки она упиралась:
— Чем же дома ему хуже? Лучше. Никакая няня за ним так не будет ходить.
— Он должен ехать, если вы желаете, чтобы я взялся за этот случай.
— Да что с ним такое?
— Это необходимая мера. — И доктор защелкнул замки саквояжа.
— Я побегу за такси? — тихонько спросил у дяди Филип.
Левенталь кивнул. Филип метнулся за дверь.
6
На обратной дороге к Манхэттену доктор сказал Левенталю, что, как ему кажется — диагноз, естественно, нуждается еще в подтверждении, — у Микки редкая бронхиальная инфекция. Он несколько раз повторял какая, Левенталь старался запомнить, но вылетело. Это болезнь серьезная; не обязательно, разумеется, с летальным исходом. «По-вашему, вы ему поможете, доктор?» — страшно волнуясь, спросил Левенталь, и от слова надежды в ответ заметно расцвел.
Отчалили; огромные золотистые нимбы над доками могли наконец всласть поиграть на воде между берегом и кормой. «Я вот хотел вызвать брата телеграммой». Левенталь уже объяснил, что он не отец. Доктор ответил, что пока не видит необходимости. Значит, так Левенталь понял, не надо пороть горячку. Разумный совет. Зачем эта паника? Ничего уж такого страшного. Надо послать Максу письмо-телеграмму, он утром получит, и пусть сам решает, приезжать или еще потянуть. Паром вползал в жар и черноту порта. Скученные на палубе пассажиры притихли, как души, толпой призадумавшиеся о месте своего назначения. В очках глядящего в небо доктора двоилась лампочка над его головой. Левенталю хотелось побольше расспросить про эту болезнь. Она же редкая. Ну а может, например, объяснить медицина, почему такая штука нападает на ребенка со Статен-Айленда, а не из Сент-Льюиса, скажем, или Денвера? Одного из тысячи! Как они это объясняют? Или инфекция дремлет в каждом? Вдруг это наследственное? Но с другой стороны, ведь даже более странно, что люди, такие разные, отпечатки пальцев свои у каждого, вплоть до того, а вот не имеют своих, индивидуальных болезней? Обнадеженный доктором, он избавился от тоски, и безумно хотелось поговорить. Он бы с удовольствием все это обсудил, но уже несколько раз переспрашивал название болезни и не запомнил, доктор, наверно, составил о нем нелестное мнение. Будет, чего доброго, снисходить к профану. И потому Левенталь умолк, решил: «Ну да ладно». Но продолжал рассуждать про себя. Бог, считается, не взирает на лица, стало быть — для всех одни правила. Где это он прочел? Он старался вспомнить.
Они вошли уже в порт, вдруг жару разогнало ветром. Между берегами повсюду огни судов, сигналов, мостов, бежали и плыли, текли, полоскались, змеились, стоя, качались в прибое, и несся отчаянный вой с воды, когда задевали бакены. Палубу овеяло свежестью, то и дело паром подрагивал, будто прохваченный из-за островов дыханием океана. Когда подходили к Манхэттену, все повскакали со скамеек в салоне; когда чалили швартовы, началась жуткая давка. Левенталя оттеснило от доктора.
Он приехал домой подземкой и, протиснувшись через турникет, жадно, с облегчением глотнул посвежевший воздух улицы.
Ждал письма от Мэри — пора бы, — и торопясь открыл почтовый ящик, пока собака Нуньеса ему обнюхивала ноги. Мэри вместо письма прислала две густо исписанные открытки. Они с мамой в четверг выезжают в Чарлстон. Дом продали. Обе здоровы, он, она надеется, тоже, хотя такая жара. Лето, как всегда в Балтиморе, прелесть, буквально пьянит. Вторая открытка была совсем другое дело; уже с интимностями. Только Мэри способна вставить такое в открытку, куда всякий, кому не лень, может сунуть нос. Веселый, польщенный, гордясь женой, скорей довольный, чем озабоченный тем, что почтари небось заглядывали в открытки, он их спрятал в карман. «Ну как, я прошел проверку? — спросил у собаки. — А теперь слиняй». Нагнулся, схватил собачью морду, потрепал. И побежал к лестнице, собака за ним. «Слиняй, тебе сказано». Ногой преградил ей дорогу, кинулся в дверь вестибюля, захлопнул. «Домой!» — он вопил, он хохотал раскатисто. «Домой!» — он дубасил по дверному стеклу, а псина с хриплым лаем бросалась на дверь. Левенталь кинул соседу, которого еле знал: «Как собака комендантская разбушевалась! А? Слыхали ее?» Пожилое, бледное, бдительное лицо отозвалось кривоватой улыбкой, с ужасом вслушиваясь в дребезг и гам вестибюля. А Левенталь уже несся вверх, с грохотом топал, мел шляпой перила и, задыхаясь, ввалился в квартиру. Мэри! Душка! Была бы она сейчас тут, обнять ее, расцеловать. Скинул шляпу, пиджак, стянул ботинки, пошел открыть окно, отдернуть шторы. А там уже, чудная, стояла ночь. Воздух дрожал и светился. Взошла луна, высыпали редкие звезды, тучки постоят-постоят, и опять они поплывут, когда пробьется через жару ток прохлады.
Он зажег на бюро лампу и стал писать письмо своей Мэри. Мошки падали и снова взлетали с зелено высвеченного пресс-папье. Он подробно перед нею отчитывался, забыв, как нервничал, недомогал и метался. Про то, что было на службе, писать не стал. Подумаешь, дело большое. Слова лились быстро, били ключом; он писал про погоду, про то, что Вильма вылакала пиво, что в парке не протолкнуться. Потом как-то так он перешел на племянника, и тут горло ему что-то стиснуло, и слова не поспевали уже за разогнавшимся пером. Уже совсем другим тоном он писал про Елену. Он боялся взглянуть на нее, он признался, когда она влезла в такси и он клал закутанного малыша — два одеяла на него навертеть, при таком пекле! — к ней на колени. И снова нахлынуло; эти детские глазки, отблески счетчика в них, кожаный жар сиденья, шоферская челюсть корытом, длинный козырек этой черной фуражки, слезы Филипа, Виллани, оттесняющий детей к тротуару. У Левенталя бухало сердце, у него пересохло во рту. Ну а братец… Но как только вывел имя Макса, он встал, склонясь над бумагой. Он же собирался сразу ему послать письмо-телеграмму… Перо пачкало пальцы. Он его бросил, стал нашаривать ботинки в темноте за светлым ламповым кругом. Как раз нашарил, протискивал ноги, забыв про шнурки, и тут зазвенел звонок, долгий, настырный. Левенталь выпрямился, крякнув от удивления и досады. Кого это черт принес? Но ясно кого. Это Олби. Конечно, Олби. Левенталь приоткрыл дверь и услышал — мерное сопенье, стук шагов в гулком пролете лестницы. Пронеслась мысль — смыться, убежать через крышу. Тихонько прокрасться, да, еще не поздно смыться. А если этот за ним попрется, соседняя крыша в метре каком-нибудь, в два счета перешагнуть. А там — на улицу, и привет. Даже сейчас не поздно. Даже сейчас. Но он не двигался с места, чувствуя почему-то, что этим что-то доказывает. «Никуда я не побегу. Пусть сам уматывает. С какой стати?» Кинулся обратно к письму, дверь оставил открытой. Настрочил еще несколько проходных фраз, перечел. Подмахнул «Люблю, целую» и подпись. Он писал на конверте адрес, а Олби был уже в комнате. Левенталь знал, что он здесь, и перебарывал желание обернуться. Наклеил марку, запечатал конверт, прикинул вес и тут только будто заметил гостя, который, не разжимая губ, ему улыбался. Входить без стука, без приглашения — какое нахальство. Дверь, конечно, была открыта, но все равно нахальство — входить без стука. Левенталь уловил, ей-богу, чуть ли не восторг от собственной наглости во взгляде Олби. «Я обязан ему оказывать гостеприимство, так он себя ведет», — мелькнуло в голове.
— Я вас слушаю, — он сказал тусклым голосом, безразлично вежливо.
— А вы неплохо устроились, — заметил Олби, оглядев комнату. Сравнил, наверно, с собственным обиталищем. Можно себе представить, что это такое.
— Садитесь, раз уж пришли, — сказал Левенталь. — Что ж стоять?
От него не отделаешься, не выслушав, так лучше уж сразу, чем откладывать на потом.
— Спасибо большое, — сказал Олби. Почтительно выдвинул голову и, кажется, изучал лицо Левенталя. — Однако пришлось карабкаться. Я не привык. — Придвинул стул к самому бюро, сел, нога на ногу, стиснул колено не очень послушными пальцами. Манжеты обшарпанные, в светлом пушке запястий кое-где заблудились нитки. Грязные руки. И взмокли светлые волосы, разделенные на косой, неровный пробор. — Да, высоконько. — Он улыбался. — Ну, а я… — Он перевел дух. — Я привык, где пониже. — И ткнул в пол пальцем, странно скрючив его, как спуская курок.