Жестокое милосердие
Шрифт:
ГЛАВА 41
В апартаменты мадам Иверн я проникаю уже после наступления темноты. Мне сопутствует удача: ее там нет. Я укрепляю свой дух мыслью, что, верно, она где-то ходит, плетя нити заговора. Обшарив комнату, подыскиваю себе укрытие за толстой шпалерой и устраиваюсь ждать.
Ожидание не затягивается. Мадам Иверн появляется в дверях, живо обсуждая со служанкой прелестное ожерелье, подаренное поклонником; они гадают, сколько вещица может стоить. Терпеливо жду, пока девушка поможет хозяйке разоблачиться и расчешет ей волосы. Я слушаю, стараясь не слышать,
Наконец служанка уходит, и я слышу, как шуршит одеяло: Антуанетта Иверн укладывается в постель.
«Пора!» — говорю себе. Ни дать ни взять, Сам святой Мортейн подталкивает меня в спину. Я выбираюсь из-за шпалеры, достаю отравленную свечу из складок верхней юбки и подхожу к постели.
Заметив мою тень, мадам вздрагивает и садится:
— Зачем ты здесь?
Ее голос полон удивления, а может, и страха. Я зажигаю смертоносную свечу от масляного светильника, стоящего на ее ночном столике. Фитилек легко принимается. Я не спеша поворачиваюсь к мадам. В комнате как раз достаточно света, чтобы я могла рассмотреть на жертве метку Мортейна: тонкий потек темноты, берущий начало под подбородком и идущий вниз вдоль гортани. Прямо у меня на глазах метка распространяется, словно начавший проявляться синяк, и достигает груди в вырезе ночной сорочки. Это зрелище немало утешает меня. Уж если Мортейн пометил ее, значит, монастырь принял решение сообразно воле святого, а не в результате оговора Крунара.
— Ты ведь шпионка? — встревоженно спрашивает госпожа Иверн.
Без своих драгоценностей и с распущенными волосами она выглядит куда моложе и беззащитней.
— Некоторые и так меня называют, — отвечаю я. — Но они ошибаются.
Она выдавливает короткий смешок:
— Надо было догадаться, что с обычной девкой Дюваль не связался бы.
— Господин Дюваль со мной вовсе не связывался, — замечаю колко. — Мы с ним просто уговорились действовать сообща. Нас связывает любовь к нашей госпоже и преданность ей: тут у нас и впрямь много общего.
Умом я понимаю, что надо бы подойти к ней поближе, тогда ядовитые испарения подействуют скорее, — однако ноги почему-то не желают повиноваться. Они точно приросли к полу.
— Кем бы ты ни была, если воображаешь, будто Дюваль к тебе равнодушен, ты весьма ошибаешься, — говорит она. — Уж если я в чем-то разбираюсь, так это в мужчинах. А собственного сына и вовсе вижу насквозь. Он влюблен в тебя по уши!
— Это не так, — упрямо произношу я. Какое унижение — вступать в спор с обреченной Смерти! От этого мой голос звучит слишком резко.
Она склоняет голову набок и глядит на меня изучающе, словно мы болтаем о пустяках за стаканчиком пряного вина.
— Ах, так вот оно что, — говорит она, и ее голос полон мудрости едва не древней, чем мудрость Мортейна. — Ты тоже любишь его!
Я молчу, сжав зубы.
— Ты расстроена, Исмэй, но я тебя не виню, — продолжает она. — Всегда тяжело отдавать свое сердце мужчине, в особенности такому, как Дюваль.
Я невольно спрашиваю:
— Что вы имеете в виду — такому, как он?
— Он из тех, для кого честь и долг превыше всего и кто не задумывается о цене, которую придется заплатить за эти принципы.
Эти слова ласкают мой слух: они подтверждают те выводы, к которым я и сама успела прийти. Дюваль неколебимо верен герцогине.
— Жаль, что вы не так высоко ставите свою собственную честь, мадам.
Ее лоб пересекает тонкая морщинка.
— О чем ты?
— О том, что вы изменили бретонской короне и должны поплатиться за это жизнью, ибо такова воля святого Мортейна.
Она прикладывает ладонь ко лбу:
— Значит, вот отчего здесь стало так жарко?
Она не визжит, не кричит, не пытается звать на помощь. Это поневоле производит на меня впечатление.
— Да, госпожа моя, — говорю я. — Это начинает действовать яд.
— Яд? — На ее лице отражается облегчение. — Спасибо тебе за это. Я ненавижу острые ножи и не выношу боли.
Поистине удивительное присутствие духа для женщины, которую я привыкла считать вечно взвинченной истеричкой.
— Кто участвует в вашем заговоре, кроме Франсуа?
Заслышав имя любимого сына, она цепенеет от страха.
— Нет! Только не Франсуа! Не поднимай на него руку! — Она вскакивает с постели, подбегает ко мне и хватает за плечи. Я даже вздрагиваю: ее пальцы впиваются прямо в едва затянувшийся шрам у меня на плече. — Во всем виновна лишь я, лишь я одна! Франсуа не желал иметь с этим ничего общего! Ты не тронешь его! Обещай мне!
— Я не в силах ничего обещать, — отвечаю я ей. — Если святой велит мне действовать, приказ будет выполнен. Но если Франсуа ни в чем не виновен, Мортейн не направит на него мою руку.
Она отстраняется от меня, ее щеки пылают:
— Только не смей нас судить, глупенькая девчонка! Ты и понятия не имеешь, каково это, когда мужчины управляют всей твоей жизнью! Мужчины, для которых ты — красивая игрушка, источник удовольствий в постели… и ничего более! — Она сжимает кулаки. — Ты не знаешь, каково это — не иметь выбора! Не иметь ничего своего, даже детей, которых сама родила.
Я тихо отвечаю:
— Я пережила все это, мадам. Уверяю вас, я тоже из тех женщин, у которых никогда не было выбора. Нас не спрашивают о семье, которая достанется нам при рождении, мы не вольны выбирать, за кого пойти замуж, никому нет дела до того, что мы могли бы совершить для этого мира. Я отличаюсь от вас только тем, как я распорядилась доставшейся мне долей.
— Да? А что я могла сделать в свои четырнадцать лет, когда стареющий французский король пожелал меня на свое ложе? А когда он умер, выбор у меня был? Я и ухватилась за герцога! Он, по крайней мере, был молод, хорош собой и добр сердцем. Он влюбился в меня. Я и сделала своим оружием свой единственный дар — умение привлекать мужчин!
К своему ужасу, я чувствую жалость и сочувствие к ней.
— А когда у меня стали рождаться дети… Представляешь ли ты себе, что это такое — быть бастардом? Их же ни во что не ставят, не берегут! И я делала все, что было в моей власти, чтобы хоть как-то их оградить, обеспечить им хоть малую толику безопасности и уважения.