Живи!
Шрифт:
— Что там, господин Влад?
Хотелось бы мне знать — что. Вдыхаю поглубже и, нагнувшись, всматриваюсь — да, так и есть: тело старика обожжено. К горлу подкатывает тошнота, и я часто, с присвистом дышу, превозмогая рвотные позывы — слишком уж чудовищно выглядят ожоги. Старик умер некоторое время назад и совсем не от игры, поэтому, когда он упал, с телом ничего не случилось.
Что-то страшное произошло, жестокое и жуткое до умопомрачения. И что-то вырвало из моей головы воспоминания об этом. Я лежал связанный… но вот — путы
— Влад?.. — раздается слабый Иринкин голос. Оборачиваюсь — нет, она спит, бормочет что-то невнятное.
Не ответив Лютичу, выхожу за порог. Улицы пустынны и безмолвны. Луна, как стеклянная елочная игрушка, качается в небе; между домами струится густой белый туман. Никого. Нет, слышен чей-то голос, женский. Иду на звук, плутая в сыром и холодном мареве. Женщина сидит на подоконнике и поет. На ней ночная сорочка и больше ничего, голые руки и ноги покрылись гусиной кожей. Рубашка не скрывает округлый, выпирающий живот — женщина беременна; она бледна и чарующе прекрасна, эта новая, рожденная туманной пеленой Афродита. Нет, не Афродита — Диана.
— Превратился в туман мой милый… — Она безостановочно напевает эту фразу, иногда смотрит на луну и тихо подвывает, ей вторят невидимые в тумане собаки. Плотные мглистые клубы обволакивают безумную женщину, впитываются в ее ставшие в одночасье седыми пряди, ласково целуют руки. Женщина поворачивает голову и замечает меня: как я стою, прислонившись к забору, и гляжу на нее.
— Ты превратил моего милого в туман.
У нее сумасшедшие глаза. Бретелька сорочки на плече сползла, и левая грудь с бесстыдно торчащим соском выглядывает наружу. Туман льнет к соску, кажется, что белесая мга изливается из груди, наполняя деревенские улицы.
— Мой милый теперь молочно-белый, он будет являться мне каждую ночь… Нам так хорошо вместе. — Женщина точно обнимает кого-то невидимого. С ее плеча спадает вторая бретелька, и я в замешательстве отвожу взгляд.
— Постой, — сумасшедшая тянет руки к невидимке. — Не уходи.
— Давайте, я вам помогу, — предлагаю, стараясь говорить мягко, успокаивающе. Но думаю только о том, куда подевались остальные деревенские, и почему я забыл последние полчаса.
Она мотает головой, и ее длинные серебряные волосы разлетаются.
— Нет-нет. Мне не надо помогать. Ты заставил моего милого ступить на землю, и он стал туманом.
— Это невозможно… — Убежденность женщины пугает меня. — Люди, ступившие на землю, не превращаются в туман… по крайней мере, я не слышал, чтобы… — Но белое марево заставляет усомниться в этом: оно ведет себя как живое — гладит, обнимает женщину, принимая самые разные формы. Мне чудится рука, протягивающая красавице призрачный цветок.
— Я помогу вам. Не слезайте с подоконника, слышите? — Я отлепляюсь от забора. — Подождите минутку.
— Я сама. — Женщина срывает сорочку. По ее нагому телу льется, укрывая вуалью, серебряный водопад. — Сама уйду к своему милому. Не надо мне помогать… — и спрыгивает на землю.
Изобразите меня — я бреду по колено в знобящем, пропитанном влагой тумане. Его осклизлые щупальца проникают под отсыревшую одежду, колют ледяными иглами, отнимая тепло. Туман похож на гидру, многоголовое чудовище, пожравшее всё и вся.
Изобразите вопль, пронзительный, горестный. Рвущийся к небесам.
— Что ты наделал?! Что же ты натворил, Влад Рост?!
В небе равнодушно мерцают звезды, и вздутым утопленником плывет налившийся зеленоватым светом диск луны.
Это уже было. Во сне.
«Полюбуйся на дело рук своих, Влад».
— Не-е-ет! Это не я! Я не мог!..
В небе, на околоземной орбите, если верить теории моего давнишнего недруга Алекса, висит корабль чужака — нового божества этого мира, установившего здесь свои законы.
Ни звездам, ни луне, ни человеку-тени нет до меня дела.
Деревня пуста. Стоит, окутанная туманом и тишиной, но тишина не мертвая — живая: гудят неразличимые в темноте насекомые, кричат птицы, шумят деревья в лесу. Мы объезжаем дома и выносим всё, что пригодится в дороге. Это зовется мародерством. Если вам станет от этого легче, напишите в очередном прямоугольнике слово «МАРОДЕРЫ!» и успокойтесь. Я знаю, мы поступаем нехорошо, но нам необходимы еда и припасы.
Иринка дремлет в повозке, иногда открывает глаза и, сонно моргая, смотрит на меня. «Тшш, — шепчу. — Успокойся. Всё хорошо». Не могу понять, что с ней происходит: после всего что стряслось, я бы не смог уснуть. Лютич перехватывает мой взгляд, кивает.
— Это хорошо, что вы Иринку… — и обрывает фразу.
— Иринку — что?! — спрашиваю с раздражением.
Он отворачивается. Под колесами тележки разливается молочная река, бурлит, пенится. В ней два потока: они перекручиваются и сливаются, они вьются под нами и набрасываются друг на друга как страстные влюбленные. Женщина, спрыгнув с подоконника, превратилась в туман.
Хватаю Лютича за плечо.
— Что я сделал с Иринкой?
Он дергает плечом, освобождается.
— Что-что… успокоили ее, усыпили… Я и не такое видал, а вот ей, если б увидела, несладко пришлось бы…
— Увидела что?
Лютич внимательно изучает меня, «шутишь?» — читается в его глазах. Не шучу, думаю я, но продолжить разговор не спешу. Мы возвращаемся к сараю, лошадка вяло прядает ушами и замирает. Напротив сарая — желтая машина Волика. Мой бывший друг сидит на ее крыше и насвистывает нехитрый мотивчик.
— Нету людей? — спрашивает, завидев нас, и сам себе отвечает: — Нет, отец, не стало людей, нету больше людей в этой деревне…
— Волик…
— А всё почему, отец? — продолжает он. — А всё потому, что жить деревенским надоело, отец, вот как.