Живите вечно.Повести, рассказы, очерки, стихи писателей Кубани к 50-летию Победы в Великой Отечественной войне
Шрифт:
С ответом он явно медлил. Может быть, ждал, пока подействует морфий и я снова провалюсь в бездонное пространство, в котором ничто не болит.
— Не помню, — сказал доктор. Он мог бы сказать, что никто не шел рядом с каталкой, но, видимо, не стал меня разочаровывать.
— Не мог же голубой ангел свалиться с поднебесья, — попытался я узнать, кто держал мою руку.
Ему не понравилось упоминание ангела, и я ждал его недобрую усмешку.
— Обойдемся без ангелов, — сказал он грубовато. — Лежите…
После этого мне оставалось спросить
— Полтора часа…
За это время в фильмах умудряются вместить целую жизнь, а не только какой-то эпизод или эпизоды и промелькнувшие у меня в голове видения. Я не помню, о чем мы еще говорили с доктором и как он ушел из палаты.
Потянулись нудные дни лежания на продавленной госпитальной койке, как в гамаке. Ничто не могло меня отвлечь от постоянно ноющей боли раны.
Я упорно читал принесенные мне книги, но боль пересиливала впечатления и книгу приходилось откладывать на тумбочку, пока не начал читать Грина, волшебника из Гель — Гью. Меня увлекли поиски глухонемой, впоследствии ставшей в его воображении бегущей по волнам. Я тоже начал копаться в себе, устремившись на поиски той призрачной незнакомки, не оставлявшей меня. Где-то я ее видел?
— Где? — спрашиваю я себя вслух. — И почему именно в голубом?
Начал перебирать, копаться в памяти с войны…
…Под вечер в дымившейся снежной мгле гаубичная батарея заняла огневые позиции ближе к переднему краю, у небольшой деревушки, занесенной сугробами снега. К ночи крепчал мороз, посвистывал колючий ветерок, обжигавший лица батарейцев, хотя они и прикрывались серыми шерстяными подшлемниками с прорезью для глаз. Подшлемники, как и стволы гаубиц, покрылись белым инеем.
Пока орудийные расчеты разгребали лопатами глубокий снег, возились с установкой тяжелых гаубиц, как-то не особенно замечали холод, но как только орудия были готовы к открытию огня, после перекура все почувствовали пронизывающую вьюгу, слепившую глаза. Если бы не грохотала война, вряд ли бы кто-то из батарейцев решился в ночи выйти за порог своего жилища, не говоря уже, в чистое поле. Для успокоения батарейцев, я как старший на огневой напомнил им о нашем преимуществе по сравнению с пехотой, лежащей на снегу под носом у немцев, где нет возможности даже встать и потоптаться на месте.
Мороз пронизывал насквозь задубелые шинели и окаменевшие валенки, добирался до белья, уже не согревавшего, а холодившего тело. Надо было приниматься за сооружение землянки — долбить ломами и лопатами мерзлую, как монолит, землю или же развести костер, который мог демаскировать батарею. Батарейцам, да и мне, не хотелось браться за землянку. Еще до утра могла последовать команда снова сменить огневую позицию. Расчеты поглядывали на деревушку в каких-нибудь трехстах метрах от огневой, но в любую минуту комбат, сидевший на НП вместе с пехотой, мог начать пристрелку. Тем не менее я послал старшину и сержанта на разведку в деревню о возможности обогрева в близлежащих
— Чей он? — спросил я старшину, поджидавшего меня у сруба.
Он не намерен был кого-то спрашивать, поскольку шла война и мерзли солдаты. Перенесем по бревну — и все! Какой разговор…
— Хозяева могут не согласиться, — заметил я.
— Согласятся… Война…
— Зайдем в хату, спросим, заодно погреемся.
Он постучал в темное приземистое окно, покрытое пушистым инеем.
— Кто там? — донесся молодой женский голос, как будто нас ждали.
— Свои. Откройте погреться.
Мы прошли через холодные сени в комнату, остановились в темноте у двери. На нас пахнуло благодатное тепло.
— Сейчас я зажгу коптилку, — сказала тихо женщина.
Замигал тусклый желтый огонек на столе, у которого стояли табуретки. Мы прошли к ним, застучав, как колодками, по полу смерзшимися валенками. На плечах молодой женщины было накинуто длинное мужское пальто, из-под которого выглядывала ночная рубашка. Толстая коса свисала поверх потертого каракулевого воротника.
— Катя, — послышался старческий голос с печки, занимавшей добрую часть единственной комнаты, — налей служивым по кружке чая, пущай погреются с мороза.
Мы отказались решительно от чаевничания, нас тянуло в сон, но Катя уже открывала печную заслон — ку.
— Поди остыло, — сказала она.
— Подогрей соломкой.
Молодуха хлопотала у печи. Вспыхнуло пламя и осветило русское скуластое лицо женщины лет двадцати, добродушное, приветливое.
Она налила нам по кружке теплой воды и положила на блюдце по кружочку вяленой липкой сахарной свеклы.
— Отведайте нашего мармелада. Сахара нет…
В это время вдруг ударила наша батарея. Содрогнулась земля, задрожал ветхий дом, зазвенела посуда в шкафчике на простенке. За перегородкой захныкал ребенок. Катя поспешила к нему. Ребенок расходился все больше. Ему, видимо, было всего несколько месяцев. Мать вышла с ним, завернутым в одеяльце, ходила по комнате, качала на руках. Гаубицы тут же умолкли, но комбат, видно, не спал. Мы допили чай. Катя отнесла утихшего ребенка за перегородку.
— Как зовут? — спросил старшина.
— Варей назвали, — с нежностью сказала мать.
— Бедное дите, — послышался голос бабки с печки. — И оно уже чувствует войну. И какой только ирод ее придумал.
— Сатана, бабушка, сатана… — отозвался старшина.
— Слышите, сова кричит под стрехой? — наверное прислушивалась бабка. — Не к добру.
— Маманя, — сказала Катя, — то вьюга в трубе завывает.
Мы, пожалуй, засиделись. Пора было уходить. Старшина шепнул мне насчет сруба. Я ему сказал, чтобы он и рта не раскрывал.