Живой пример
Шрифт:
Он отвечает выразительной жестикуляцией, которая должна означать: что поделаешь, прошу прощенья, но у меня не было другого выхода, а теперь перестань злиться и выслушай, зачем я пришел.
Бывший археолог опускает голову, и Рита видит пластину — маленькую заплату на черепе; его спокойствие заставляет ее насторожиться, такая необычная собранность позволяет предполагать какое-то серьезное решение.
— Ну так что? Зачем же ты пришел? Да еще с вещами?
Неужели она не догадывается, спрашивает он. Неужели его появление у нее в комнате в такой час, его настроение и, наконец, чемодан и сумка не говорят сами за себя? Здесь он, во всяком случае, больше оставаться не может, — здесь, в этом доме, где ему суждено стать пожизненным пленником благодарности. Он оставил Марет письмо,
Рита Зюссфельд смотрит на свои ручные часы, берет с ночного столика сигарету, зажигает ее. Волосы она откидывает за плечи. Она затягивается так сильно, что тело ее отзывается приступами сухого кашля. Осторожно — пепел! Да, да. Она не смотрит на Хайно; подтянув колени к груди и уткнув в них подбородок, она смотрит на мандолину, висящую на стене напротив, и спрашивает, с чего это он вздумал приходить к ней прощаться? Мог бы и ей оставить письмо, это было бы, наверно, и более уместно, и, с позволения сказать, не столь тягостно, — так в чем же дело? Он удивлен, не верит своим ушам — вот уж об этом-то она могла бы по спрашивать, неужели не ясно, что их связывает: ведь они понимают друг друга с полуслова, хотя и не говорят об этом вслух; разве они не оказывают друг другу безмолвную поддержку, отчетливо сознавая, сколько всего приходится выносить в этом доме каждому из них?
— Скажи уж прямо: ты пришел, чтобы увести меня с собой?
— Да, Рита, — отвечает Меркель, — да, я хотел тебе предложить уйти со мной, потому что знаю, как тяжело и тебе выносить все это. Это систематическое унижение, эту зависимость, эту постоянную необходимость кланяться и благодарить.
— Ты не в своем уме!
Рита откидывает одеяло, мгновенный поворот — и вот она стоит перед ним в мешковатой, но теплой фланелевой пижаме; кивок, — и Хайно встает и отходит к окну. С сигаретой в зубах начинает она одеваться, раздраженная, сердитая, словно к ней пристают с пустяками, ради которых и беспокоиться-то не стоило, а Хайно чувствует, что обязан теперь подкрепить свои слова доказательствами.
— Ты ведь помнишь… Ты можешь еще подтвердить… Должна же ты признать, что после моего возвращения все переменилось: я стал пациентом, требующим ухода. Но раньше… Было ведь и «раньше»… Или ты уже ничего не помнишь?
И он описывает, что было раньше: вызывает в ее памяти просторную мансарду, где он жил один со своей коллекцией кукол; неужели она забыла, как часто приходила к нему в те времена тайком от сестры? А помнит ли она еще их условный звонок? А их самодельный холодильник — непромокаемую сумку, куда они клали колбасу, сыр и масло и вывешивали на крышу, ведь это ее каждый раз так забавляло! Он приглашает ее снова подняться по лестнице, дать условный сигнал звонком; он открывает ей, как всегда, и как всегда при встрече целует в щеку; на дворе лежит снег, он делает грог с ромом, а потом они сидят рядом и подбирают иллюстрации к его книге «…А ковчег все-таки поплыл».
Может, ничего этого не было? Было, отвечает Рита, ну и что? Безмерно удивленный, он напоминает ей один мартовский вечер, он даже помнит дату. Она пришла к нему с заседания жюри усталая, но довольная, ибо ей удалось провести своего кандидата, пришла, кстати, с мокрыми ногами, потому что из такси ступила прямо в талую воду по щиколотку; сделав себе на всякий случай горячую ножную ванну, она свернулась калачиком на диване, и он укрыл ее зеленым голландским одеялом — да, он все отчетливо помнит, словно это было вчера, — и стал рассказывать ей о мусульманских куклах и о кукольных представлениях для мусульманских детей, но она заснула.
— Ты даже не почувствовала, как я тебя раздел, потом.
— Дальше, — говорит Рита Зюссфельд, продолжая одеваться, — рассказывай дальше.
И он требует, чтобы она признала: да, она часто приходила к нему, помогала работать — читать корректуры, подбирать иллюстрации, но особенно существенна была ее помощь, когда его попросили дать
— Я тебя внимательно слушаю, — говорит Рита Зюссфельд.
— А потом пришло это предложение, ты знаешь, о чем я говорю. Меня приглашали научным консультантом фильма по моей книге, и мы с тобой сидели в рыбном ресторанчике и обсуждали это приглашение. Марет тоже была с нами, она меня отговаривала. Она меня отговаривала, потому что, по ее словам, человек со стороны не может ничего исправить в фильме, ничему не может помешать, но ты была другого мнения, ты советовала принять предложение, и я его принял, потому что надеялся, что и ты позже приедешь на съемки, ведь ты участвовала в создании книги. Но ты ответила как-то неопределенно. Ты но приехала. Что со мной случилось потом, ты знаешь.
Теперь сказалось чрезмерное напряжение от долгой речи, от усилий вспомнить.
— Сядь, посиди, — говорит Рита, — вот тебе кресло, я уже оделась. Поскольку ты ждешь от меня ответа, я скажу тебе все, что можно сказать по этому поводу: эти твои воспоминания, Хайно, надо бросить в корзинку, они не соответствуют действительности. Ты их сочинил, ибо они тебе нужны. Мне очень жаль, дорогой мой, но у меня тоже есть воспоминания — они выглядят иначе.
Хайно сидит в кресле очень прямо, прислонившись к спинке. Он обращает ее внимание на то, что она сама только что многое признала, и Рита с этим не спорит, однако дает ему понять, в чем ее воспоминания отличаются от его версии.
— Ты все это подтасовал, Хайно. Да, подтасовал. Если я приходила к тебе, Марет всегда об этом знала, ночевать я у тебя пи разу не оставалась, а о том, чтобы я поехала за тобой следом, между нами и речи не было. — Она говорит медленно: стремление щадить его слышится в каждом слове, равно как и дружеская готовность внимательно выслушать встречные вопросы, не слишком торопиться с ответом. — Если ты хорошенько вспомнишь, если соберешься с мыслями, если мы вместе еще раз вернемся назад… Ну вот, теперь ты видишь, от чего тебе надо отказаться?
Хайно качает головой: он не может отказаться от своих доводов, от своей точки зрения, он упрямо не дает разрушить то, что построил — обоснование своего ухода, невозможности жить в этом доме. Поэтому он делает отвлекающий маневр и пускает в ход подозрение, которое носится в воздухе: Марет. Опа, и никто другой, с первой минуты планомерно чинила им препятствия, везде и во всем, и она добилась, чего хотела, пусть иначе, чем рассчитывала.
— Чего она добилась?
— А ты не знаешь?
Не давая сбить себя, уверенный в своей правоте, как режиссер, одержимый одной — единственной пьесой, которую он вынашивал всю жизнь, которую проработал и разыграл во всех тонкостях и оттенках, он восстанавливает события и определяет последовательность картин: плывущий ковчег, построенный по его указаниям; погрузка животных под гарантированно безоблачным небом; анонимное предложение охранять их; ночные дежурства, потом— ночная катастрофа, тяжелый удар рухнувшей балкой по голове, пожар ковчега. Сам он не видел, как горел ковчег, он тогда был без сознания и лежал без сознания еще неделю, по впоследствии восстановил события — они оживали — в снах наяву, в навязчивых воспоминаниях, порождавших всегда одно и то же — отчаянное стремление спасти животных и чувство, что он скован и не может двинуться с места. Неделю без сознания; Марет, не долго думая, едет к нему; сложная перевозка в Гамбург, которую могла организовать только Марет с ее энергией и силой убеждения; время, проведенное в больнице, и вездесущая Марет — ее самоуверенный, властный тон в обращении с врачами и сестрами; ее старания продержать его в больнице дольше, чем он хотел; ее волнующие рассказы, из которых он узнал, что произошло.