Живой пример
Шрифт:
Они только что приветствовали друг друга в сумрачном холле отеля — пансиона Клёвер, только что направились в нашпигованный оружием конференц-зал — впереди хмурый Хеллер; Пундт только — только начинает свою борьбу со сквозняком, а Хеллер ищет формулу извинения перед Ритой Зюссфельд за поздний звонок, как вдруг, возвестив о себе сопением, является Ида Клёвер, вялым жестом приветствует собравшихся — она не хочет им мешать (уже помешала!), но так или иначе должна поставить их в известность, что горничной Магды сегодня не будет и потому принимать заказы придется ей самой. Это говорится, правда, без угрозы, но можно расслышать нотки предостережения. Какие уж тут заказы! Слишком явно выражает она свою скуку и незаинтересованность. Поскольку она собирается снова лечь, было бы целесообразно все пожелания высказать ей сейчас, пожалуйста! Никаких пожеланий?
Что теперь? Прежде всего надо подготовиться к обсуждению; раскрываются портфели и сумки, на стол кладутся сигареты, спички, сушеные фрукты, громоздятся стопки книг с необычными закладками: Пундт, например, одну книгу заложил обрывком шнурка для ботинок; блокноты и шариковые ручки приводятся в состояние готовности.
Можно начинать? Можно было бы, но прежде Хеллер хочет покончить с одним делом — принести наконец извинения, оправдать свой поздний звонок; он, у кого сегодня утром такой мрачный и нездоровый вид, хочет прежде всего объясниться, но Рита Зюссфельд отмахивается: для нее инцидент исчерпан, коль скоро Хеллер раздумал приводить сюда свой идеал, обнаруженный им сегодня ночью. Кроме того, он ведь придерживается их единодушного решения — это подтверждают его книги и заметки, — согласно которому сырьем для их совместного труда, в большей или меньшей степени, должна послужить биография Люси Беербаум.
Тут берет слово Валентин Пундт в наглухо застегнутой домашней куртке; он хотел бы сделать одно признание: пусть он еще и не слишком глубоко вник в жизнь и деятельность Люси Беербаум, все же его безмерно удивляет, как это он до сих пор ничего о ней не знал. Правда, он еще барахтается на поверхности, еще недостаточно вгрызся в «биографическую толщу», тем не менее уже и сейчас может с полной ответственностью сказать, что личность Люси Беербаум, видимо, содержит ключ к пониманию нашей эпохи. Это ему подсказывает его особая чуткость к сигналам, к шифрам, его в общем падежный инстинкт.
— Объявим Люси Беербаум учительницей гимнастики, — говорит Хеллер, весь какой-то помятый, — гимнастики всякого рода, в том числе и моральной. Учительница гимнастики, которая объясняет нам мир.
— Как это понимать? — желает немедленно выяснить подозрительный Пундт.
А Хеллер, пожав плечами, отвечает:
— Если учительница гимнастики вам не по вкусу, мы можем возвести Люси Беербаум в ранг направляющей планки, вдоль которой скользит все, что движется.
Но для успокоения присутствующих Хеллер заявляет: у него такое чувство, что дело на мази; ему даже удалось подобрать отрывок, который, при известных обстоятельствах, можно будет использовать, и вообще он полагает, что для этой хрестоматии Люси Беербаум окажется весьма изысканным блюдом.
Удовлетворен ли ответом коллега Пундт?
Пундт предлагает всем чернослив, но без успеха, а потому съедает сам двойную порцию.
— Какой путь мы изберем? — спрашивает Рита Зюссфельд, но сама же остается недовольна своим вопросом. — Я спрашиваю, — уточняет она, — как мы пойдем дальше? Будем обмениваться текстами? Сравнивать их? Давать им письменную оценку и потом голосовать?
Специалисты, затворившиеся в комнате, полной африканских воспоминаний, ищут метод работы: так как же теперь? Как раньше? Вот уж это можно было решить сразу, в не морочить себе голову.
Значит, они по-прежнему будут вносить свои предложения, представлять на общее рассмотрение то, что они при целенаправленном чтении открыли в жизни Люси Беербаум, каждый соответственно своему темпераменту, своим представлениям, своим пристрастиям; все они должны учесть, как мало времени дано было на подготовку, — это следует иметь в виду при оценке. В зале слышится только поскрипывание плетеных кресел и шелест бумаги на палисандровом столе; снаружи, в саду, где ноябрь все еще угощает смесью дождя и снега, стоят два молодых кровельщика, весело глазеют на них и пытаются угадать, чем таким занимаются эти люди, восседая под антилопьими рогами? Что бы они сказали, узнав? — думает Хеллер и так пристально смотрит на этих парней в синих спецовках, что они, как по команде, отворачиваются и, громыхая листами железа, лезут дальше вверх по лестнице.
Кто читает первым? Рита Зюссфельд? Или, поскольку Хеллер, видимо, не рвется, Валентин Пундт? У них есть выбор. Но доктор Зюссфельд уже решилась, закурила новую сигарету, поудобней устроилась перед раскрытой книгой и лишь просит обратить внимание на то, что
— Вообще я сознательно остановилась на эпизоде из ее детства, — говорит она. — Юный читатель получит возможность поставить себя на место героини и сравнить. Название мы можем придумать вместе. Если вы готовы, то я начну. Итак:
Люси редко делала уроки дома. Ни старый сад не привлекал ее, ни ветхая беседка под деревьями с приплюснутыми кронами, где наготове были стол и стул. Как только кончались занятия в школе, она почти каждый день отправлялась в так называемую Плаку — старую часть Афин, — туда, где вся жизнь идет на легких деревянных балконах, в террасообразных дворах или попросту на стульях, поставленных перед темнеющими пещерами входов. Сюда, где люди выставляют напоказ все, что у них есть, Люси шла кратчайшим путем, входила в трехэтажный дом и поднималась наверх, в контору отца, занимавшую две побеленные комнаты, которые предоставил — ему в пользование владелец дома — бывший брат милосердия — в знак особой благодарности. И пока отец Люси, адвокат и, по его собственным словам, «защитник оскорбленных», принимал в первой комнате своих клиентов, она всегда сидела в задней, маленькой комнатке, среди пирамид неаккуратно и равнодушно подшитых в папки документов и ненужных, видимо, ни разу не раскрытых книг, и делала уроки. Из-за неплотно прикрытой двери наблюдала она, сама оставаясь незамеченной, как приходят и уходят клиенты, слышала, как их устами говорит забота, хитрость, отчаяние, и со своего укромного места постигала азбуку нужды. Как мог ее отец так спокойно сидеть, когда его посетители не только рассказывали ему о своей беде, но и разыгрывали ее в лицах: жесты, движения, самые немыслимые оттенки голоса позволяли сразу же воочию представить себе, что с ними стряслось; однако круглая спина ее отца оставалась неподвижной, лицо с меланхолическими усами, казалось, неспособно было выражать сочувствие.
А Люси? Сначала она не видела никакой возможности переменить свою роль, ей приходилось довольствоваться положением безбилетного зрителя разнообразнейших несчастий — по крайней мере до тех пор, пока не появилась Андреа. Наступила минута, когда Люси больше не могла мириться с тем, что ей известно, и сочла своим долгом вмешаться, но даже не столько потому, что уже знала достаточно, а, скорее, по той причине, что Андреа была так удивительно похожа на нее.
Увидев впервые из своего укрытия незнакомую девочку, такую же худую и большеглазую, как она сама, с глазами и волосами того же цвета, что у нее, Люси испугалась. Андреа была босая. Лицо ее выражало настороженность и раннюю зрелость — оно было отмечено печатью преждевременной умудренности жизнью. На коленях у нее сидела маленькая сестренка, время от времени издававшая какой-то однообразный квакающий звук. Андреа пришла вместе со своей матерью и внимательно слушала весь разговор с таким видом, словно хотела запомнить самое важное на случай, если и ей в подобной ситуации придется обращаться к адвокату; она следила, какое впечатление производят на него — и производят ли — слова матери, и одергивала или шлепала ребенка, чтобы он не мешал. Мать была низкорослая, крепкая женщина, одетая во все черное — черный платок, черная вязаная кофта, черная юбка, изношенные, выгоревшие на солнце; когда она, захлебываясь словами, спешила поведать адвокату свое горе, все чувства отражались на ее подвижном лице.
Так вот: ее муж, ее дорогой Элиас, необыкновенный человек с замечательной фантазией (Ва! Никто не может с ним сравниться!), угодил в тюрьму (это было ясно с самого начала). Его фантазия была лучшим средством против безработицы, благодаря его фантазии вся семья жила в достатке, включая бабушку с дедушкой, но теперь он сидел в тюрьме, и роскошная фантазия билась о прутья решетки. А почему? Ва! Он ничего такого не сделал. Он только ловил воробьев, этих самых обыкновенных птиц он раскрашивал — может, по-вашему, они необыкновенные? — и потом в красивых клетках, как певчих птиц, продавал в порту иностранным туристам, перед самым отплытием парохода. Ва! Никого он этим не разорил! А за счет этих птиц кормилась целая семья. Пока однажды не явился какой-то иностранец и не купил сразу всех птиц, велев принести их к нему на пароход. Он расплатился крупной купюрой, но когда Элиас хотел разменять ее в банке, его арестовали. Банкнот был фальшивый. Элиаса причислили к банде фальшивомонетчиков и посадили под замок. Фантазии — кормилице подрезали крылья.