Жизнь и дела Василия Киприанова, царского библиотекариуса: Сцены из московской жизни 1716 года
Шрифт:
Ни стука, ни шороха. А Бяша изнемогал от озноба, ухватившись за плечо друга. Максюта удвоил усилия, крича, что один из ограбленных – сын богатого купца из Покромного ряда, его родители щедро одарят…
Тогда ставень приоткрылся, и чья-то благодетельная рука высунула ворох разнообразной одежды. Максюта с восторгом принял его и уже стал говорить о благодарности, как низкий женский голос проговорил из-за ставня:
– Ступайте, отроки, удаляйтесь поскорее. Мы ничего более не можем, обещаем только молиться за вас. Здесь девичья обитель.
Среди одежд оказались рясы и какие-то покрывала – монастырские платы, что ли? Но этого было достаточно, чтобы поспешно одеться и бежать
Приятели ухитрились вернуться незамеченными. Бяша переоделся, отказался от ужина, лег в постель. А Максюту все-таки перехватил сам Канунников. Был он не в духе – отделал парня вожжами, потом запер одумываться в ледник. А ночью у Бяши открылся жар. Он метался, не узнавал никого, кричал, порывался разбить башню Бедность, ту самую, что подперта дубовыми колодами. Киприанов и баба Марьяна в изумлении переглянулись – это где же он такое вчера был-пропадал?
– Что делать, Онуфрич? – спросила баба Марьяна. – Ведь он шибко хворый! Лекаря, что ли, звать? А он и лекарю наговорит страстей про Преображенку… Что там твой Календарь Неисходимый предписывает? Ты же сказывал, что в нем имеется врачующая часть.
Но календарь что-то неясно толковал о противостоянии Марса и Меркурия, о прилитии мокрот, советовал взять на коришной воды лот [163] тминного масла полквинтеля [164] и давать больному по ложке через несколько часов. Баба Марьяна махнула рукой и, хорошенько натопя печь в поварне, вместе с Федькой и Саттерупом вынесла беспамятного Бяшу, посадила его прямо в устье печи и там выпарила хорошенько. Потом напоила малиновым отваром, горчичным семенем смазала ему подошвы и, закутав в овчинный тулуп, уложила на свою печь.
163
Лот – старинная мера веса, около 12 граммов.
164
Квинтель – старинная мера веса, менее I грамма.
И бред прошел. Перестали чудиться не то бревна, не то лапы, ожившие драконы с Преображенских флюгеров. Стало тихо и спокойно, стало понятно, что он в родном доме, где все мирно спят, лишь мерцает полунощная лампадка, возле которой прикорнула баба Марьяна, взявшаяся дежурить у больного до утра.
И вдруг снова где-то не очень далеко раздался призывный крик петуха. Бяша хотел вскочить, закричать, познать людей, сам не зная зачем, но сковавшая его слабость не дала и пальцем шевельнуть. Он только слушал, как петушиный крик повторился еще два раза, и потом уже, погружаясь в бездну сна, Бяша слышал, как петух кричал вновь, но уж как-то глухо и безнадежно.
Бяша не запомнил, как все эти дни за ним ухаживала баба Марьяна, только осталось ощущение ее заботливых рук. А вот помнит, как отец забирался к нему на печь, касался колючим подбородком его пылающей щеки, наговаривал присказочку, которую мать, покойница, пела Бяше и детстве, когда он хворал, – а он часто хворал!
«Дома ли кума, воробей?» – «До-ома!» – «Что он делает?» – «Болен лежит». – «А что у него болит?» – «Пяточки». – «Пойди, кума, в огород, возьми травы мяточки, попарь ему пяточки». – «Парила, кумушка, парила, голубушка, его пар не берет, только жару придает!»
И он опять забылся, и виделось ему детство. Он, Бяша, первый год в Навигацкой школе. Все ему в диковинку – и огромные сводчатые залы Сухаревой башни, и учитель, непрерывно стукающий линейкой по столу, и товарищи, сидящие на скамьях тесно, плечо к
Вот триумф полтавской победы. Школяры в белых подстихарях, напяленных прямо на тулупцы, идут чинно, парами, поют гимны: «Чтоб Россия впредь достала мир и благоденствие, радость и веселие, чтоб Москва всегда стояла несмущенна, без войны…» Внезапно триумф отменили: получено было известие, что царица родила дочь Елисавету Петровну. Зато была огненная потеха, невиданная доселе! С грохочущим свистом взвились в зимнее небо ракеты, поднялись целые снопы разноцветного огня и рассыпались дождем медленно тающих звезд. Завертелись огненные вихри, закрутились колеса, разбрасывая струи трескучего пламени. Новый взрыв – и новый всплеск удивительных огней, лопающиеся шары, целые картины, начертанные из огня в декабрьском небосклоне.
А триумф победы все-таки состоялся, на несколько дней позже. Была на удивление мягкая, снежная зима. Все высыпали на улицу, никто не мерз. Смотрели, как из Котлов через Серпуховские ворота идут бесконечными колоннами пленные шведы, трут себе носы и уши, бьют в рукавицы и лопочут что-то на своем басурманском языке. А вот и пленные генералы, сумрачные, хотя, сказывают, их с утра поили водкой, чтобы они от конфузного того огорчения ранее времени не сомлели.
Вот и сам царь в новеньком адмиральском мундире (он по случаю победы звание вице-адмирала получил) с лентой стоит среди других генералов и министров на палубе корабля, коий сорок пар лошадей тянут по снеговым рытвинам на огромнейших санях. Царь выше всех на голову, отовсюду виден издалека. Глаза его сияют радостью, он, смеясь, о чем-то говорит своим клевретам.
«Виват Петр Великий, спаситель Отечества, отец народа!»
Тогда-то в киприановской полатке появился инвалид полтавской баталии Федька, бездомный, потому что, пока он воевал во славу Марса Российского, деревня, где жили его родные, вымерла в голодный год. Бяша любил Федьку – от него пахло далекими походами, ременной портупеей, солдатским табачком, – просил его рассказать о Полтаве. Но тот вообще был насмешник, трудно было иной раз понять, где он шутит, а где просто злобничает.
«Распахана, – говорит, – шведская пашня да солдатской русской белой грудью, орана [165] шведская пашня солдатскими ногами. Засеяна та шведская пашня да солдатскими головушками…»
165
Орана, орать – вспахана, пахать.
Вдруг сквозь эти видения детства Бяше почудился звонкий, несколько резкий девичий голос: «Во всем хочет льстец сиречь антихрист, уподобиться сыну божию… Не будет с ним ладу, не будет с ним мира, не будет ему повиновения!» И вновь ощутил, почувствовал, как бьется горячая жилка на нижнем сгибе локтя.
– Свет мой! – повторял он в ознобе какие-то далекие, когда-то читанные слова. – Еще ли ты дышишь? Или уже нет тебя в живых?
Странно это или нет, но в те же дни о своем далеком детстве вспоминал и еще один человек. Это был не кто иной, как обер-фискал, гвардии майор Ушаков, и воспоминания эти пришлись на то как раз время, когда посетил он, обер-фискал, знаменитый Печатный двор.