Жизнь и необычайные приключения солдата Ивана Чонкина
Шрифт:
– Афанасий Петрович?– наконец неуверенно проговорил Ревкин.– Товарищ Миляга?
– Волк тебе товарищ,– улыбнулся Миляга и повернулся к высокому, который, как он понял, был здесь самым главным.– Прошу битте, учесть мой показаний, этот швайн ист секретарь райкома Ревкин, районен фюрер. Ферштейн?
– Афанасий Петрович,– еще пуще удивился Ревкин,– что с тобой, милый, опомнись?
– Вот они тебе сейчас опомнятся. Они тебе сейчас дадут,– пообещал Миляга.
Ревкин растерянно посмотрел на генерала, тот развел руками и помотал головой.
– Что за так твою
Услыхав опять знакомое словосочетание, Миляга растерялся. Он смотрел на военных, переводя взгляд с одного на другого, и ничего не мог понять. Да и в голове еще немного потрескивало. Но тут в помещение вошли несколько человек с автоматами. На их касках блестели от дождя крупные звезды. Догадка забрезжила в помутненном сознании капитана.
– Кто это?– на чистом русском языке спросил высокий.
– Пленный, товарищ генерал,– выступил вперед Букашев.– Капитан гестапо.
– Тот самый?– генерал вспомнил донесение.
– При чем здесь гестапо?– заспорил Ревкин и дал краткие разъяснения по поводу личности капитана.
– Но я же его допрашивал,– растерялся Букашев.– Он сказал, что расстреливал коммунистов и беспартийных.
– Ни хрена понять не могу,– запутался вконец Дрынов.– Может, он тогда скажет? Ты кто есть?– спросил он непосредственно у Миляги.
Миляга был растерян, ошеломлен, раздавлен. Кто-кто, а уж он-то совершенно ничего не мог понять. Кто эти люди? И кто он сам?
– Их бин…
– Ну вот, видишь,– повернулся генерал к Ревкину,– я же говорю, что он немец.
– Найн, найн!– приходя в ужас, закричал Миляга, перепутав все известные ему слова из всех языков.– Я нет немец, я никс немец. Русский я, товарищ генерал.
– Какой же ты русский, так твою мать, когда ты слова по-русски сказать не можешь.
– Я могу,– приложив руку к груди, стал горячо уверять Миляга.– Я могу. Я оченьМдаже могу.– Для того, чтобы убедить генерала, он выкрикнул:– Да здравствует товарищ Гитлер!
Конечно, он хотел назвать другую фамилию. Это была просто ошибка. Трагическая ошибка. Но то тяжелое состояние, в котором он находился с момента пленения, перемешало в его стукнутой голове все, что в ней было. Выкрикнув последнюю фразу, капитан схватился двумя руками за эту голову, упал и стал кататься по земле, понимая, что его уже ни за что не простят, да и сам бы он не простил.
– Расстрелять!– сказал генерал и сделал характерное отмахивающее движение рукой.
Двое бойцов из его охраны подхватили капитана под мышки и поволокли к выходу. Капитан упирался, выкрикивал какие-то слова, русские вперемешку с немецкими (оказалось, что он слишком хорошо знает этот иностранный язык), и носки его хромовых грязных сапог чертили по перемешанной с половой земле две извилистые борозды.
И у многих из тех, кто глядел на него, сжалось сердце от жалости. Сжалось оно и у младшего лейтенанта Букашева, хотя умом он понимал, что капитан сам заслужил свою участь. А начальник СМЕРШа, провожая взглядом своего коллегу в последний путь, думал: Дурак ты, капитан! Ох и дурак!
И в самом деле, погиб капитан Миляга, недавний гроза района, как дурак, по чистейшему недоразумению. Ведь если бы он, попав на допрос, разобрался в обстановке и понял, что это свои, разве стал бы он говорить про русское гестапо?г Разве стал бы он выкрикивать Хайль Гитлер!, Сталин капут! и прочие антисоветские лозунги. Да ни за что в жизни. И по-прежнему считался бы первосортным патриотом. И вполне возможно, дослужившись до генерала, получал бы сейчас хорошую пенсию. И проводил бы заслуженный отдых, забивая с друзьями-пенсионерами козла. И выступал бы в жилищных конторах с лекциями, уча молодежь патриотизму, культуре поведения в быту и нетерпимому отношению ко всем проявлениям чуждой идеологии.
– 39 -
Чонкин не знал, какая над ним нависла опасность, но неприятности в связи с побегом капитана Миляги предчувствовал.
Поэтому незадолго до рассвета, пользуясь тем, что и пленные, и Нюра спали крепким предутренним сном, он раскрыл свой вещмешок, переодел чистое белье, и стал рыться, перебирая свое имущество. В случае чего он хотел оставить Нюре что-нибудь на память.
Имущества было негусто. Кроме белья, смена байковых зимних портянок, иголка с нитками, огрызок химического карандаша и завернутые в газету шесть фотокарточек,кгде он снят был вполроста. Его товарищи по службе фотографировались, чтобы порадовать карточками родных или знакомых девушек. Чонкину радовать было некого.
Поэтому все шесть карточек у него сохранились. Он вынул из пачки верхнюю и поднес к лампе. Вглядевшись в свое изображение, Чонкин остался им, в общем, доволен. Каптенармус Трофимович, подрабатывавший фотографированием, изобразил Чонкина при помощи специальной рамки на фоне идущих внизу танков и летящих поверху самолетов. А над самой головой Чонкина вилась ореолом надпись: Привет из Красной Армии.
Примостившись на краешке стола, он долго слюнил карандаш и обдумывал текст. Потом вспомнив надпись, которую рекомендовал ему в свое время тот же Трофимович, и высунув от напряжения язык, вывел неровными, почти что печатными буквами:
Пусть нежный взор твоих очей
Коснется копии моей.
И, может быть, в твоем уме
Возникнет память обо мне.
Подумал и дописал:
Нюре Б. от Вани Ч. в дни совместной жизни.
Карандаш спрятал в карман, а карточку положил на подоконник.
За окном светало, и дождь, кажется перестал. Пора было будить Нюру, а самому подремать хоть немного, потому что скоро надо пленных выводить на работу и там, в чистом поле, следить в оба, чтобы не разбежались, подобно своему начальнику.
Будить Нюру было жалко. И вообще жалко. Сколько они вместе живут, сколько она из-за него терпит, сколько сплетен вокруг, а ведь никогда не пожалуется. Был, правда, случай, намекнула робко, что не мешало бы оформить отношения, да он отговорился, что красноармейцу без разрешения командира жениться нельзя. Это, конечно, так, но, если по-честному, дело не в разрешении, а в том, что он сам неорешался, обдумывая положение…
Иван подошел к Нюре и тихо тронул ее за плечо.
– Нюрк, а, Нюрк,– сказал ласково.