Жизнь как песТня
Шрифт:
Мне стало мучительно обидно и за Герасима, и за собачку, и за саму туфлю, и за людей, ее изготовивших. И я, пораженный собственной чувствительно-стью, снова вполз в корыто и шарил в нем неверной рукой до тех пор, пока наконец не наткнулся на пропажу.
Выполз я чрезвычайно довольный, а так как приподняться я уже был окончательно не в состоянии, то весь оставшийся отрезок прошел по-пластунски.
Первое, что предстало утром моему протрезвевшему сознанию, — это величественно застывшие в бетоне и стоящие раком брюки, такой же пуленепробиваемый, монолитный пиджак и две полуметровые каменные болванки, еще вчера бывшие модельной венгерской обувью.
Я вспомнил могучую статую мальчика с веслом, стоящую в центральном парке города Камышина,
На втором курсе в качестве педагога к нам пришел Евгений Яковлевич Весник. Он вошел в аудиторию, и в ней сразу стало тесно от невероятного обаяния, которое излучал этот огромный человек. Понятно, что при первой встрече со столь маститым и титулованным артистом все мы, еще вчера бывшие провинциалы, зажались как сукины дети. Мы просто были подавлены ореолом величия и славы, витавшим над ним. А он, сразу обратив на это внимание, назидательно произнес:
— Есть такая категория людей, которые делают вид, что им чужды естественные человеческие слабости, а потому они не писают и тем более не какают. Судя по вашим лицам, вы, уважаемые, находитесь в ее авангарде. По-моему, вам надо расслабиться.
Закончив свой короткий монолог, он посмотрел на меня и, протянув пять рублей, сказал:
— Ну-ка, молдаванин, сбегай в лабаз и возьми пару флаконов чего-нибудь вашего.
Я сбегал, принес, народ выпил, и зажатость как рукой сняло.
Вы только не подумайте, что Учитель применял эту порочную практику на каждом занятии. Конечно, нет.
Но сдачу каждого экзамена мы всегда отмечали пышно и бравурно, собираясь у него дома, где и досиживались частенько до самого утра.
Надо сказать, что Евгений Яковлевич был замечательным рассказчиком. Рассказывать он мог часами. Каждая история была интересна и занимательна, но больше всего в память врезалась одна. История о двух великих актерах — Алексее Диком и Николае Грибове. Артисты — в своей сущности дети, а дети, как известно, любят играть. Дикий и Грибов не составляли исключения из этого ряда, только игра, которую они для себя придумали, носила, как бы это помягче сказать, достаточно странный характер. Называлась она «Две столицы», и условия ее были до примитивности просты: огромная железнодорожная карта Москва — Ленинград, выцыганенная Диким по случаю у наркома путей сообщения, и много выпивки. Огромная эта карта расстилалась в не менее огромной диковской гостиной поверх ковра. Играющие зажмуривали глаза, затем несколько раз прокручивались на месте и, раскрутившись до головокружения, тыкали пальцем в карту. От утыканного пункта отсчитывалось расстояние до Москвы, после чего километраж переводился в граммы и немедленно выпивался. Такая вот незатейливая детская игра. Не стоит и говорить, что до конечной остановки, то есть до Питера, играющие так ни разу и не добрались, так как обычно уже к Бологому напивались так, что их в пору было выносить из поезда. Чем еще была хороша эта игра, так это тем, что в ней никогда не бывало победителей. Равно как и проигравших.
Как-то поздней ночью, когда пьяный их паровоз вовсю мчался по дистанции и уже довез своих плохо соображавших пассажиров куда-то в район города Калинина, тишину прорезал телефонный звонок. Алексей Денисович, еле добравшись до трубки, с трудом выговорил: «У аппарата».
— Товарищ Дикий! — раздался вежливый до тошноты голос. — Вас беспокоят из приемной Сталина. Иосиф Виссарионович ждет вас через полчаса. Машина уже у подъезда.
В трубке раздались короткие гудки. Очумевший Дикий, понимая, что приход к вождю в столь непотребном виде в лучшем случае грозит сроком, и притом немалым, ринулся в ванную, панически соображая, что бы предпринять для молниеносного отрезвления, приговаривая только: «Господи, только бы пронесло, сам свечку пойду поставлю!» Он нюхал нашатырь, обливался ледяным душем, опять нюхал, затем опять обливался — и так много раз, пока наконец не почувствовал необыкновенную легкость внутри себя и абсолютную готовность к встрече с вождем мирового пролетариата. Ровно через тридцать минут он стоял у сталинского кабинета. Перекрестился втихаря, чтобы никто не видел, и вошел. Вождь глянул на него исподлобья, а затем, ни слова не говоря, скрылся за бархатной занавеской. Не было его достаточно долго, и можно только представить, какие невеселые думы посещали опальную голову Алексея Денисовича в его отсутствие. Наконец Сталин появился. В руках он держал початую бутылку коньяка и два огромных пузатых бокала с изображением серпа и молота. Поставив бокалы на стол, он тщательно протер их рукавом кителя и начал разливать. Первый залил до краев, во второй капнул на донышко. Себе взял полный, а второй, в котором было на донышке, подал Дикому. Чокнулись. Выпили.
— Ну, вот, — сказал Сталин, вытерев усы и ухмыльнувшись, — теперь мы с вами можем разговаривать на равных.
Мог ли я думать, что через какое-то время сам стану свидетелем не менее увлекательной истории, участниками которой были тоже два великих артиста. Сам Евгений Яковлевич и звезда отечественной кинематографии Иван Федорович Переверзев.
Как-то Евгений Яковлевич отозвал меня в сторонку.
— Еду сниматься в Карпаты. Могу взять тебя с собой. С режиссером я уже на всякий случай договорился. Ролька, конечно, крохотная, но лучше, чем ничего. Да и отдохнешь заодно. Так что решай, молдаванин.
А что тут было решать? Кто бы отказался от возможности наблюдать за работой Учителя целое лето и обучаться профессии не в пыльном училищном кабинете, а на практике. Я согласился.
Все было мне в новинку: Карпаты, съемки, тесное общение с любимым мастером.
Однако через несколько недель плотный контакт прервался самым неожиданным образом. Мой уважаемый педагог повстречался с уже упомянутым выше Иваном Федоровичем Переверзевым, так же снимавшимся в этой картине.
На съемки Иван Федорович приехал не один: при нем была любовница и собака.
— Ванюша! — басил Евгений Яковлевич, чуть ли не намертво сжимая в своих объятиях не столь мощного, нежели он, Перевэ.
— Друг ты мой, Ванечка, как же я рад-то, дорогой ты мой! Столько не виделись! Надо бы отметиться.
Не менее обрадованный встрече Иван Федорович живо откликнулся на призыв, но потом, что-то вспомнив, озабоченно поинтересовался:
— А куда я своих с…к подеваю? — очевидно имея в виду любовницу и собаку одновременно.
— Забудь, Ванюша! — грохотал Евгений Яковлевич, не выпуская из тесных объятий друга. — Какие с…ки? При чем здесь с…ки? Ты посмотри, какая благодать кругом! Погода райская, природа, ручеек из гостиницы виден, магазин рядом. Чего еще надо?
И Иван Федорович, махнув рукой на привезенных с собой спутниц, поддался на уговоры. Пили они исключительно сухое, которое называли «сухаго», и коньячок. Для разминки взяли ящик.
— Ах, Ванька, как же я тебя, подлеца, люблю! — все никак не мог успокоиться Евгений Яковлевич. — Ну, давай еще по стакашку, милый!
И Иван Федорович, у которого и в мыслях не было сопротивляться буйному напору товарища, с удовольствием выпивал предложенный ему от чистого сердца стакашок, а потом еще стакашок, и еще один, и еще, пока наконец ящик, не опустошался до самого дна.
Пошли за следующим…
На третий день, когда Веснику стало ясно, что милая дружеская попойка начала приобретать характер стихийного бедствия, он сказал себе: «Хорошего понемножку» и самоустранился от дальнейшего празднования. Но Иван Федорович духом был слаб и самоустраниться не мог при всем своем желании.
Режиссер Николаевский в отчаянии заламывал руки.
— Боря! — взывал он ко второму режиссеру Урецкому. — Ну ты же ведь сам бывший алкоголик! Придумай же что-нибудь.
У Переверзева с утра труднейшая сцена, как мне с ним работать, он же, извините, лыка не вяжет!