Жизнь Матвея Кожемякина
Шрифт:
– Идите-тко, христолюбец, к нам, в покой и тишину, в сладкую молитву богу за мир этот несчастный, а? Что вам, одинокому, в миру делать? А года ваши такие, что пора бы уже подумать о себе-то, а? И здоровье, говорите, не крепкое, а?
"Пожалуй - верно!" - соображал Матвей. Ему рисовалась милая картина, как он, седой и благообразный, полный мира и тихой любви к людям, сидит, подобно старцу Иоанну, на крылечке, источая из души своей ласковые, смиряющие людей слова. Осторожно, ничего не тревожа, приходила грустно укоряющая мысль:
"Значит -
Иногда вставало в памяти мохнатое лицо дяди Марка, но оно становилось всё более отдалённым, расплываясь и отходя в обидное прошлое.
"Здесь - спокойно. Особенно, ежели дать большой вклад".
Но однажды, поднявшись к старцу Иоанну и оглянув толпу, он заметил в ней одинокий, тёмный глаз окуровского жителя Тиунова: прислонясь к стволу сосны, заложив руки за спину, кривой, склонив голову набок, не отрываясь смотрел в лицо старца и шевелил тёмными губами. Кожемякин быстро отвернулся, но кривой заметил его и дружелюбно кивнул.
"Ну, вот!" - подумал Кожемякин, чего-то опасаясь, и спрятал голову в плечи.
А через несколько минут он услыхал голос Тиунова:
– Отче Иоанн! Разрешите милостиво сомнение моё: недавно здесь скопцов осудили судом в Сибирь, а в евангелии сказано: "И суть скопцы, иже исказиша сами себя царствия ради небесного", - объясните неразумному мне - как же это: они - царствия небесного ищут, а их - в Сибирь?
Келейник, двигая бровями, делал рукою запретительные знаки, а старец, прищурясь, посмотрел в лицо Тиунова и внушительно сказал:
– Это вы опять? Но я уже объяснил вам, почтенный, что присутствую здесь не ради пустого суесловия, а для мирной беседы с теми, кто ищет утешения в скорбях мира сего. Аз не есмь судия и не осуждаю никого же.
Люди оглядывались на Тиунова и роптали, келейник наклонился, осыпав плечико старца пышными локонами русых волос, и что-то шептал в ухо ему, старец отрицательно потряс головою, а Кожемякин облегчённо подумал, косясь на Тиунова:
"Не дадут ему говорить".
Но кривой всё стоял, отщепясь от людей в сторонку, накручивал бороду на палец и пристально смотрел на старца, повысившего голос.
– Не оттого мы страждем, что господь не внимает молитвам нашим, но оттого лишь, что мы не внимаем заветам его и не мира с богом ищем, не подчинения воле его, а всё оспариваем законы божий и пытаемся бороться против его...
– Именно, отче, - снова громко сказал Тиунов, - мятёмся, яко овцы, не имущие пастыря, и не можем нигде же обрести его...
– Несть пастыря нам, кроме бога!
"Уйду я лучше", - решил Кожемякин, тотчас же выбрался из круга людей, не оглядываясь пошёл вниз, по извилистой дорожке между сочных яблонь и густых кустов орешника. Но когда он проходил ворота из сада во двор, за плечом у него почтительно прозвучало приветствие Тиунова, и, точно ласковые котята, заиграли, запрыгали мягкие вопросы:
– Давно ли в богоспасаемом месте этом? Всё ли, сударь, по добру-здорову в Окурове у нас? Дроздова Семёна изволите помнить?
Последний вопрос коснулся сердца Кожемякина.
– Где он?
– Тут, в самом Воргороде...
И, не обидно, но умненько посмеиваясь, Тиунов рассказал: нашёл Дроздов место себе у булочницы, вдовы лет на пяток старше его, и приспособила его эта женщина в приказчики по торговле и к персоне своей, а он - в полном блаженстве: сыт, одет и выпить можно, по праздникам, но из дома его без личного надзора никуда не пускают.
– Доверия к нему не больше, как к малому ребёнку, потому что, - как знаете, - человек с фантазией, а булочница - женщина крутая, и есть даже слушок, что в богородицах у хлыстов ходила, откуда у неё и деньги. А Семён обучился на гитаре играть и ко стихам большое пристрастие имеет...
– Устроился, значит?
– задумчиво спросил Кожемякин.
– Видимо - так! Что же, было бы ему хорошо, людям от того вреда не будет, он не жаден.
– Разве вред от жадности?
– Первее - от глупости, конечно. Умная жадность делу не помеха...
– Какому делу?
– Всякому, вообще...
Кожемякину хотелось пить, но он не решался ни позвать Тиунова к себе, ни проститься с ним. Незаметно вышли за ограду и тихо спускались сквозь рощу по гладко мощёной дороге на берег реки, к монастырской белой пристани. Кривой говорил интересно и как бы играя на разные голоса, точно за пятерых: то задумчиво и со вздохами, то бодро и крепко выдвигая некоторые слова высоким, подзадоривающим тенорком, и вдруг - густо, ласково. И всегда, во всех его словах прикрыто, но заметно звучала усмешка, ещё более возбуждавшая интерес к нему.
– Узнали старца-то?
– Нет. А - кто он?
– Наш, окуровский...
Кожемякину это показалось неприятным и неверным, он переспросил:
– Окуровский?
– Обязательно - наш! Ипполита Воеводина - знавали?
– Слыхал.
– А я его ещё офицером помню, - ловкий воин был! Вон куда приметнуло!
Шли по улице чистой и богатой монастырской слободы, мимо приветливых домиков, уютно прятавшихся за палисадниками; прикрытые сзади зелёным шатром рощи, они точно гулять вышли из неё дружным рядом на берег речки. Встречу попадались нарядно одетые, хорошо раскормленные мещане, рослые, румяные девицы и бабы, а ребятишки казались не по возрасту солидными и тихими.
– Отчего же он в монастырь?
– не очень охотно спросил Кожемякин.
– Не слыхал. Думаю - от нечего есть, - говорил Тиунов, то и дело небрежно приподнимая картуз с черепа, похожего на дыню.
– По нынешнему времени дворянину два пути: в монахи да в картёжные игроки, - шулерами называются...
– А в чиновники?
– Это - как в солдаты, всякому открыто.
– И в монахи всякий может...
– Высоко - не пустят!
– Куда - высоко?
– До проповеди. В проповедники, в старцы, всегда норовят дворянина поставить, потому он - не выдаст...