Жизнь Матвея Кожемякина
Шрифт:
– Это не в губернии, а в Сибири...
Кожемякин раздвинул банки с цветами, высунулся из окна до половины, оглянув двор: Шакир ушёл, Маркуша, точно медведь, возился в сумраке амбара.
– Зачем же в Сибири?
– негромко спросил он.
Мальчик недоуменно поглядел на него и, широко улыбаясь, сказал:
– Смешной какой вы! Так уж выстроили город - в Сибири. Ваш город здесь выстроили, а тот - там, вот и всё!
– Это верно!
– торопливо согласился Кожемякин.
– Где поставили город, там он и стоит. Грамотный ты?
– Конечно!
–
– И я вот тоже!
– сообщил Кожемякин, а его собеседник поднял прут с земли и взглянул в небо, откуда снова сеялась мокрая пыль.
– Борис!
– крикнул светлый и холодный голос.
– Ты бы шёл в комнату, дождь!
На крыльце стояла высокая женщина в тёмном платье, гладко причёсанная, бледная и строгая, точно монахиня. Было в ней также что-то общее с ненастным днём - печальное и настойчивое. Она видела Кожемякина в окне и, наверное, догадалась, что он хозяин дома, но - не поклонилась ему.
– Иди, пожалуйста!
– сказала она.
"Пожалуйста!
– подумал Кожемякин, закрывая окно.
– Сыну-то, пожалуйста?.."
Короткий день осени быстро таял в сырой мгле. В переплёт оконной рамы стучалась голая ветка рябины; ветер взмывал, кропя стёкла мелкими слезами, сквозь стены просачивался плачевный шёпот.
Тринадцать раз после смерти храброго солдата Пушкарёва плакала осень; ничем не отмеченные друг от друга, пустые годы прошли мимо Кожемякина тихонько один за другим, точно тёмные странники на богомолье, не оставив ничего за собою, кроме спокойной, привычной скуки, - так привычной, что она уже не чувствовалась в душе, словно хорошо разношенный сапог на ноге.
А сегодня скука стала беспокойна. Точно серые пузыри на лужах, в голове являлись неожиданные и сердитые мысли, - хотелось пойти на чердак и спросить эту женщину:
"Ты - кто такая? Почему из Сибири? Зачем говоришь сыну-ребёнку пожалуйста? А зубы мелом чистишь - зачем?"
Матвей ходил в сумерках по комнате и каким-то маленьким, внезапно проснувшимся кусочком души понимал, что все это вопросы глупые. Охотнее и легче думалось о мальчике.
"Боек!"
Этот мальчик как будто толкнул красной от холода, мокрой рукой застоявшееся колесо воспоминаний, оно нехотя повернулось и вот - медленно кружится, разматывая серую ленту прожитого. Мягко шаркая по полу войлочными туфлями, он дошёл в воспоминаниях до Палаги, и мысль снова обратилась к постоялке.
"Чиновница, видно... гордая, не поклонилась..."
Вошла Наталья, тихо спрашивая:
– Засветить огонь-от?
– Погоди. Сам засвечу.
Вздохнув, она рассказала, что, когда на чердаке затопили печь, - весь дым повалил в горницу, так что постоялка с сыном на пол легли, чтобы не задохнуться.
– Сошли бы сюда!
– хмуро сказал хозяин.
– Не укушу, может.
– Шакир полез на крышу, а в трубе-то воронье гнездо...
– Что мудрёного?
Наталья снова вздохнула и, опустив голову, виновато сказала:
– Будочник пришёл...
– Почто?
– Не знаю. А вроде как насчёт стоялки...
– Ну, вот, - заворчал Кожемякин, - выдумали вы с Шакиром, тоже...
Он не торопясь вышел на кухню, но будочника уже не было. На столе горела лампа, стоял деревянный ковш, от него пахло пивом. Шакир сидел у стола и щёлкал пальцами по ручке ковша, а Наталья, спрятав руки под фартук, стояла у печи, - было сразу видно, что оба они чем-то испуганы. И Матвей испугался, когда они, торопливо и тихо, рассказали ему, что полиция приказывает смотреть за постоялкой в оба глаза, - женщина эта не может отлучаться из города, а те, у кого она живёт, должны доносить полиции обо всём, что она делает и что говорит.
Это грозило какими-то неведомыми тревогами, но вместе с тем возбуждало любопытство, а оно, обтачиваясь с каждым словом, становилось всё требовательнее и острее. Все трое смотрели друг на друга, недоуменно мигая, и говорили вполголоса, а Шакир даже огня в лампе убавил.
"За что её?" - напряжённо соображал Матвей.
Шакир догадывался:
– Деньга фальшивы?
Но Наталья сказала:
– Не похоже будто...
– Почём нам знать, кто на что похож?
– тихо заметил Кожемякин.
– Может, с мужем сделала чего?
– вслух думала Наталья.
– Лицо у ней строговато, - пирожок, может, спекла?
– Молчай!
– приказал Шакир.
Полиция у всех окуровцев вызывала одинаково сложное чувство, передающееся наследственно от поколения к поколению: её ненавидели, боялись и - подобострастно льстили ей; не понимали, зачем она нужна, и назойливо лезли к ней во всех случаях жизни. И теперь, говоря о постоялке, все думали о полиции.
– Сказали ей про будочника?
– спросил хозяин.
– Нет.
– Надобно сказать.
– Верно!
– согласился Шакир.
– Мы её как знаем? А полицию ай-яй хорошо знаем!
Наталья засуетилась:
– Бабочка одинокая, без мужа, кто их разберёт, чего им от ней надо? Женщинка молодая. Ин пойду, скажу...
Кожемякин задумался.
– Погоди! Ставь-ка самовар скорей! Подь со мной, Шакир...
Придя в горницу, он зажёг лампу и, чувствуя себя решающим важное дело, внушал татарину:
– Нам - одинаково, что - полиция, что - неизвестный человек. Мы желаем жить, как жили, - тихо! Вот я позову её и спрошу: что такое? И ежели окажется, что что-нибудь, ну, - тогда пускай очистит нас...
– Ну да!
– скучно сказал Шакир, оправляя половики, а потом выпрямился и, вздохнув, ушёл.
Кожемякин встал перед зеркалом, в мёртвом стекле отражалось большелобое, пухлое лицо; русая борода, сжимая, удлиняла его, голубые, немного мутные глаза освещали рассеянным, невесёлым светом. Ему не нравилось это лицо, он всегда находил его пустым и, несмотря на бороду, бабьим. Сегодня на нём - в глазах и на распустившихся губах - появилось что-то новое и тоже неприятное.
"Она, поди-ка, не намного моложе меня?" - вдруг и опасливо подумал он.