Жизнь Матвея Кожемякина
Шрифт:
Её голос звучал необычно ласково, так она ещё никогда не говорила с ним; он осмелел и доверчиво сказал:
– Неловко будет, там всякое написано... А вы лучше сойдите ко мне в свободный ваш час, - я вам на выбор прочитаю...
Женщина задумчиво молчала, глядя куда-то мимо него, он следил за её глазами и, холодея, ожидал ответа.
– Что ж? Хорошо!
– как-то вдруг и решительно сказала постоялка, выпрямившись.
– Когда?
– Хоть сейчас!
– Ах вы, писатель!
– тихо воскликнула она и тотчас же, другим голосом, словно
– Вам сколько лет?
– Тридцать один... два...
– Неправда! Пятнадцать!
– молвила постоялка опять по-новому. Матвей вздрогнул:
"Неужто - заигрывает?"
А она, проходя к двери, строго бросила:
– Я приду через час!
Он приказал Наталье ставить самовар, бросился в свою комнату, выхватил из шкафа две толстые тетради, хлопнул ими по столу и - решил, что нужно одеться по-праздничному.
...Вот уже прошёл один из длиннейших часов его жизни. Наталья, умильно улыбаясь и глядя вбок, давно поставила на стол кипящий самовар. Матвей сидел перед ним одетый в рубаху синего кашемира, вышитую монахинями золотистым шёлком, в тяжёлые шаровары французского плиса, с трудом натянул на ноги давно не ношенные лаковые сапоги и намазал волосы помадой. Пробовал повесить на грудь тяжёлые отцовы часы, но они не влезали в карман рубахи, а надеть жилет - не решился, в комнате было жарко. Сидел не шевелясь, стараясь не видеть своего лица, уродливо отражённого светлою медью, и напряжённо слушал, когда, наконец, застучат по лестнице её твёрдые шаги.
"Семнадцать минут... восемнадцать", - считал он, обиженно поглядывая на жёлтый циферблат стенных часов, огромный, как полная луна на восходе, и такой же мутно-зловещий.
Высокий ворот рубахи давил шею, сапоги жали пальцы и при каждом движении ног сухо скрипели.
На двадцать третьей минуте она открыла дверь - он встал встречу ей, покорно кланяясь.
А она, тихо подвигаясь к столу, оглянула его с ног до головы и спросила:
– Что это вы каким кучером нарядились?
Матвей сел, виновато заметив:
– И вы... в красной кофте...
– Что ж из этого следует?
– Я не знаю!
– уныло сказал Кожемякин.
– Я тоже, - раздалось в ответ.
Но вдруг она упала на стул и - точно вспыхнула вся - звонко захохотала, вскинув голову, выгибая шею, вскрикивая сквозь смех:
– Ой, простите! Вы - ужасно смешной, - честное слово! Нестерпимо смешнущий!
Он был счастлив, качался на стуле, поглаживая ладонями плисовые свои колени, и, широко открыв рот, вторил ей басовитым грудным смешком.
– Ах, чудак вы!
– говорила она, отирая слёзы; добрые глаза её смотрели грустно.
Дрожащей рукой он наливал чай, говоря с тихой радостью:
– Дикий, - тут все - дикие... а я, видно, особенно, - живу один и...
Между бровей её легла складка.
– Чай буду разливать я, а вы - читайте!
– деловито сказала она. Матвей заметил перемену в лице и голосе её, встал с места - сапоги неестественно заскрипели. Сердце его облилось горечью, он опустил глаза:
– Да и глуп я!
– Это - почему?
– не вдруг и негромко осведомилась женщина.
– А вот - хотел как лучше, как больше чести вам, и вышло - смешно только...
Резким движением руки расстегнул две пуговицы ворота рубахи, сел с боку стола и открыл тетрадку.
– Ну - читайте, - успокоительно сказала постоялка, - читайте!
Он кашлянул, глухим голосом прочитал кантату о богине Венус и взглянул на гостью, - она улыбалась, говоря:
– Стихи - допотопные, а читаете вы мрачно очень!
– Как умею, не обессудьте...
Но она настойчиво повторила:
– Вы читайте просто, как говорите, это лучше будет...
Ему казалось, что тут две женщины: одна хорошая и милая, с нею легко и приятно, а другая - любит насмехаться и командовать.
– Вот ещё стихи:
Ты, смертный, пробудись и будь полезен свету,
Да вера и дела усовершат тебя.
Ах, дорог миг, спеши ты к своему предмету
И к смерти приготовь себя.
– Весёленькие стишки!
– лениво сказала женщина.
Кожемякин вздохнул, продолжая:
Ты смеешь умствовать, когда век заблуждаться
Высокого ума есть в мире сём удел,
К трудам родимся мы, а в неге наслаждаться
Есть - счастия предел.
– Откуда вы взяли такую премудрость?
– спросила она, пожав плечами.
Он неохотно объяснил:
– Приборы медные на окна покупал, так в эти стихи шпингалет был завёрнут...
– Что же вам тут нравится?
– Слова значительные, - ответил он обиженно.
– Здесь эдакие слова кто скажет?
– Н-ну?
– воскликнула она, усмехаясь.
– Эдакими словами себя не - как это? не усовершишь!
"Не буду я коромыслом выгибаться перед тобой!" - подумал Матвей и, перекинув сразу несколько страниц, тем же глухим, ворчащим голосом, медленно произнося слова, начал:
– "75-го году, Мая 21-го дня.
Третьего дня Петухова горка, почитай, сплошь выгорела, девятнадцать домов слизал огонь. Прошёл слух, будто сапожник Сетунов, который дразнил меня, бывало, по злобе на соседей поджёг, однако не верю этому. Утром вчера пымали его на своём пепелище, когда он вьюшки печные вырывал, свели в пожарную, а в ночь - умер".
– Били?
– тихонько спросила гостья.
– Не знаю. Поди-ка - били!
– не глядя на неё, ответил летописец.
– У нас это дёшево.
– А чем он вас дразнил?
– Так, хворый он был, а я - молодой.
"Того же году, Августа 2-го дня.
Слесаря Коптева жена мышьяком отравила. С неделю перед тем он ей, выпивши будучи, щёку до уха разодрал, шубу изрубил топором и сарафан, материно наследство, штофный (немецкая шёлковая плотная ткань, обычно с разводами.
– Ред.). Вели её в тюрьму, а она, будучи вроде как без ума, выйдя на базар, сорвала с себя всю одёжу" - ну, тут нехорошо начинается, извините!