Жизнь Матвея Кожемякина
Шрифт:
– Чем он занимался?
– спросила постоялка, вставая.
– Всем вообще... деньги в рост давал тоже.
Она бледно и натянуто улыбнулась.
– Ну, благодарю вас! Довольно, я не стану больше слушать...
И протянула ему руку, говоря:
– Странный вы человек, удивительно! Как вы можете жить в этом... спокойно жить? Это ужасно!.. И это стыдно, знаете! Простите меня, - стыдно!
Он ничего не успел сказать в ответ ей - женщина быстро ушла, бесцветно повторив на пороге двери:
– Благодарю вас!..
Кожемякин
"Стыдно? А тебе какое дело? Ты - кто? Сестра старшая али мать мне? Чужая ты!"
Спорил с нею и чувствовал, что женщина эта коснулась в груди его нарыва, который давно уже безболезненно и тайно назревал там, а сейчас вот - потревожен, обнаружился и тихонько, но неукротимо болит.
– Убирать самовар-то?
– сладко спросила Наталья, сунув голову в дверь.
– Бери! Помоги-ка сапог снять...
Она села на пол перед ним, её улыбка показалась Матвею обидной, он отвёл глаза в сторону и угрюмо проворчал:
– Чего оскалилась? Что ты понимаешь?
Напрягаясь, она покорно ответила:
– Я, батюшка, ничего не понимаю, - зачем?
– А - смеёшься!
– топая онемевшей ногой, сказал он миролюбивее. Ужинать не ждите, гулять пойду...
– Какой теперь ужин!
– воскликнула кухарка.
– Ты гляди-кося час пополуночи время. И гулять поздно бы...
– Твоё дело?
– крикнул он.
– Что вы все учите меня?
Через полчаса он шагал за городом, по чёрной полосе дороги, возражая постоялке:
"Живу я не хуже других, для смеха надо мной - нет причин..."
Луна зашла, звёзды были крупны и ярки. По сторонам дороги синевато светились пятна ещё не стаявшего снега, присыпанные вновь нанесённым с вечера сухим и мелким снежком. Атласное зимнее платье земли было изодрано в клочья, и обнажённая, стиснутая темнотою земля казалась маленькой. От пёстрых стволов и чёрных ветвей придорожных берёз не ложились тени, всё вокруг озябло, сморщилось, а холмы вздувались, точно тёмные опухоли на избитом, истоптанном теле. Под ногою хрустели стеклянные корочки льда, вспыхивали синие искры - отражения звёзд.
Было тихо, как на дне омута, из холодной тьмы выступало, не грея душу, прошлое: неясные, стёртые лица, тяжкие, скучные речи.
...Краснощёкая, курносая Дуняша косит стеклянными глазами и, облизывая языком пухлые, десятками мужчин целованные губы, говорит, точно во сне бредит:
– Ты бы, Мотенька, женился на мне, хорошу девицу за тебя, всё равно, не дадут...
Он - выпил, и ему смешно слышать её шепелявые слова.
– Почему?
Она заплетает толстыми пальцами мочальные волосы в косу и тянет:
– А слухи-то? Вона, бают, будто ты с татарином своим одну бабу делишь...
"Зря она это говорила - научили её, а сама-то и не верила, что может замуж за меня выйти!" - думал он, медленно шагая вдаль от города.
Была ещё Саша Сетунова, сирота, дочь сапожника; первый соблазнил её Толоконников, а после него, куска хлеба ради, пошла она по рукам. Этой он сам предлагал выйти за него замуж, но она насмешливо ответила ему:
– А ты полно дурить!
Была она маленькая, худая, а ноги толстые; лицо имела острое и злые, чёрные, как у мыши, глаза. Она нравилась ему: было в ней что-то крепкое, честное, и он настойчиво уговаривал её, но Саша смеялась над его речами нехорошим смехом.
– Брось ты эту блажь, купец! Ведь коли обвенчаюсь я с тобой - через неделю за косы таскать будешь и сапогом в живот бить, а я и так скоро помру. Лучше налей-ка рюмочку!
Выпив, она становилась бледной, яростно таращила глаза и пела всегда одну и ту же противную ему песню:
Ды-ля чи-иво беречься мине?
Веткин был ответ,
И я вуже иссохшая-а-а...
– Брось, пожалуйста!
– уговаривал он.
– Что я, плакать к тебе пришёл?
Улыбаясь пьяной улыбкой, показывая какие-то зелёные зубы, она быстро срывала с себя одежду, насмешливо, как её отец, покойник, вскрикивая:
– Ах, извините! И-извините...
Становилась злобно бесстыдной, и на другой день он вспоминал о ней со страхом и брезгливостью.
Однажды ночью она выбрала все деньги из его карманов и ушла, оставив записку на клочке бумаги, выдранном из поминанья, - просила не заявлять полиции о краже: попросить у него денег не хватило смелости у неё, и не верила, что даст он.
"Никто никому не верит", - размышлял Матвей, спотыкаясь.
И вспомнил о том, как, в первое время после смерти Пушкаря, Наталье хотелось занять при нём то же место, что Власьевна занимала при его отце. А когда горожанки на базаре и на портомойне начали травить её за сожительство с татарином, всё с неё сошло, как дождём смыло. Заметалась она тогда, завыла:
– Шакирушка, да неужто разлучат нас, сердешненький?
Татарин, жёлтый со зла и страха, скрипел зубами, урчал:
– Что делам? Ты - грешна, я - грешна, все - праведны! Бежать нада...
Однажды он пришёл с базара избитый до крови, сидел согнувшись, пробовал пальцем расшатанные зубы, плевался и выл:
– Айда, пошёл, Шакирка-шайтан, совсем долой земля, пуста башка!
А Матвей стоял у печи и чувствовал себя бессильным помочь этой паре нужных ему, близких людей, молчал, стыдясь глядеть на их слёзы и кровь.
Наталья поливала бритую голову водой, а Шакир толкал её прочь.
– Тебе тоже башка ломать будут! Хозяйн - ай-яй! Пророк твой Исус, сын Марии, - как говорил? Не делай вражда, не гони друга. Я тебе говорил коран! Ты мне - твоя книга сказывал. Не нужна тут я, и ты не нужна...
"Вот как живём!" - мысленно крикнул Кожемякин постоялке.
Чем больше думалось, тем более жизнь становилась похожей на дурной сон, в котором приятное было мимолётно, вспыхивало неясными намеками.