Жизнь Николая Клюева
Шрифт:
Впрочем, Надя говорила, что в споре Клюев иногда "забывается и начинает говорить как приват-доцент"». (Оба эпизода приведены в мемуарах Э.Г. Герштейн).
Еще теснее сближается Клюев в Москве с Клычковым и его второй женой (с 1930 года) Варварой Горбачевой; они были соседями Мандельштамов по Дому Герцена. «Рюрик Ивнев, Николай Клюев – одно время ежедневные гости» (запись В.Н. Горбачевой от 13 апреля 1931 года). Клюев был крестным отцом их сына Егора (1932-1987). В записях наблюдательной и литературно одаренной Варвары Николаевны встречается несколько ярких штрихов, существенно уточняющих
«Николай Клюев – удивительный конгломерат искренности и позы, ханжества и настоящей любви к древлему благочестию, к старой прекрасной Руси. Выдержанная поза, мешающая жить, переходит в добровольные подвижнические вериги на всю жизнь; и все же – своеобразное эпикурейство, любовь к вещам, смакование вещи, знание вещи. Каждую набойку, каждую вышивку, каждую вещь обихода прощупает, оценит. В закрытый распределитель ходит с забавным упоением (Сергей считает закрытый распределитель грехом: вся страна разута-раздета).
Во мне Николай Клюев возбуждает всегда чувство протеста; хочется возражать ему во что бы то ни стало <...>.
Как спорщик Клюев – невозможен.
Спор его лишен всякой диалектики.
С его убеждений его не сдвинешь. Но это неплохо, плохо то, что он во время спора слушает лишь себя. Он продолжает с того места логического своего повествования, на котором остановился сам. Слова собеседника прошли мимо сознания, он их не слышал. Он – монолектик, а не диалектик».
<...>
«Я – Клюеву:
– Николай Алек<сеевич> <...> в Вас и вл<юбиться> н<ель>зя?
– Кому нужно – тот влюбится. Уж какие ко мне дамы приходили: муфты горностаевые, туфельки золотые... Я ведь в Петербурге в лучшие дома вхож. Одна даже ночевать пришла, сибирячка. Пришлось дворника позвать. Я и сейчас у артисток разговляюсь: у Неждановой был, у Голованова. Чистый рай: молельня, лампадочки горят, нестеровские портреты висят <...>
У Клюева – шапка трешником, такая, которую сейчас можно увидеть на пейзанах Станиславского.
В трамваях спрашивает, подъезжая к Театральной:
– А скоро ли Лубянка?
Весь вагон Бобчинским-Добчинским старается объяснить симпатичному мужичку, а Клюев смотрит на всех светлым ангелическим взором и смеется в душе. Ему ли не знать, где Лубянка!»
Именно у Клычковых состоялось знакомство Клюева с Павлом Васильевым, уже получившим в то время громкую, отчасти скандальную известность: своими стихами и выходками молодой поэт напоминал Есенина. Сергей Клычков дружил в то время с Васильевым, опекал его и увлекался его поэзией. Подробности первой встречи Клюева с Павлом Васильевым запечатлел в своих воспоминаниях поэт и переводчик Семен Липкин. Его рассказ относится, судя по некоторым деталям, к началу 1932 года. Присутствовали также Варвара Клычкова и Анатолий Кравченко (имени последнего мемуаристом не названо).
«Осип Эмильевич Мандельштам мне сказал, что в Москву из Ленинграда приехал Клюев, снял комнату недалеко от Дома Герцена, где жили тогда Мандельштам и Клычков, что Клычков хочет представить Клюеву Павла Васильева, а он, Осип Эмильевич, приведет к Клычкову меня. <...>
...Когда мы, пересекши двор, пришли к Клычкову, я понял, по устным описаниям, что Клюев у него: в передней висела на вешалке серая поддевка, вроде армяка, и такая же серая, с отворотами шапка, впоследствии в своем каракулевом виде ставшая модной и названная московскими остряками «Иван Гуревич». Двери нам открыла жена Клычкова, молодая (явно моложе мужа), красивая черноволосой монашеской красотой. В светлой, залитой закатным солнцем комнате сидели за столом сам хозяин, рядом с ним – откровенно волнующийся Павел Васильев, напротив – Клюев в вышитой холщовой рубахе, широкоплечий, лысый, большелобый, рядом с ним – молодой блондин нашего с Павлом возраста, очень миловидный, несмотря на то, что лицо его портили возрастные прыщи. Он стал у нас известным, признанным государством художником, Клюев к его простой украинской фамилии прибавил старорусское «яр». Рука Клюева лежала на плече юноши. Помню, что, обращаясь к нему, Клюев начинал со слова «кутенька».
На белоскатертном столе – два графинчика с водкой, на рыбных блюдах – селедка с кругами лука, тут же хлеб, моченые яблоки. Клюев привстал, крепко обнял Мандельштама, они троекратно поцеловались, приветливо поздоровался со мной. Среди первых незначащих слов запомнились клюевские:
– Обнищал я в Питере. Сейчас подал прошение в Литфонд о воспомоществовании.
Вот запомнил: не заявление, а прошение. <...>
Первым читал Васильев – сперва «Песню о гибели казачьего войска», потом лирику. Успех молодого поэта был огромный.
Клычков: Видишь, Алексеич, какой я подарок тебе приготовил.
Мандельштам: Слова у него растут из почвы, с ней смешиваются, почвой становятся.
Клюев: После Есенина первая моя радость, как у Блока, – нечаянная. И, привстав, поцеловал Васильева.
Потом читать было предложено мне. Конечно, такого успеха, как у Васильева, не было, да и не могло быть, по крайней мере, тогда, но слушали серьезно и, как мне казалось, с одобрением. <...>
Прочел я стихотворений десять-двенадцать. Похвалил их и Клычков. Но неожиданно сказал:
– Еврей не может быть русским поэтом. Немецким может, французским может, итальянским или там американским может, а русским – нет, не может.
Пусть читатель, привыкший к нынешним грязным высказываниям озлобленных ничтожеств, не подумает, что Клычков был антисемитом. Он никогда не страдал национальной нетерпимостью. Думаю, что если выразить его мысль наипростейшим образом, то это надо сделать так: русский писатель не может быть неправославным. И тут пошел разговор, который навсегда врезался в мою память:
Клюев: Проснись, Сергунька, рядом с тобой – Мондельштам (именно так, через о).
Клычков: Мандельштам – исключение, люблю Осипа крепко, ценю его, не то что Пастернака, тот – спичечный коробок без спичек.
Клюев: Не то говоришь, Сергунька. Вот я написал «Мать-Субботу-Богородицу», а еврей Гейне до меня – «Царицу-Субботу». Я – олонецкий, он – из Дюссельдорфа, а Суббота у нас одна. Он писал, что когда умрет, то
Keinen kadisch wird man sagen,
Keine Messa wird man singen.