Жизнь Николая Клюева
Шрифт:
Я хочу песнословить рублевские вапы,
Заозерье перстов под гагарьим туманом...
Живя в Ленинграде, Клюев часто бывал на выставках. Дошедшие до нас отзывы поэта о художниках и произведениях живописи отличаются и меткостью, и выразительной силой. В.А. Баталии, вспоминает, как он с другими студентами Ленинградского университета сопровождал Клюева в марте 1928 года на выставке «куинджевцев» (то есть Общества имени А.И. Куинджи; 1909-1931).
«В вестибюле его встретили Рылов* [Аркадий Александрович Рылов (1870-1939) – известный художник-пейзажист, в 1922-1928 годах – председатель правления Общества им. А.И. Куинджи; в 1920-е годы поддерживал отношения с Клюевым] и Власов** [Сергей Алексеевич Власов (1873-1942) – живописец-пейзажист. В 1920-е годы был дружен с Клюевым; некоторые из работ Власова озаглавлены строчками клюевских стихотворений: «В златотканые дни сентября...», «Явью сказочною, древней
У картины худож<ника> Жаба «Море» Клюев значительно произнес: «Пучина!» Море на картине было сумрачно, с нависшими над ним тучами. Необычайно чувствовалась его глубина-бездна: «Пучина!» Кто-то (очевидно, по контрасту цветовому) вспомнил «Девятый вал» Айвазовского. Клюев презрительно заметил: «Раскрашенный поднос».
И все другие «отметки» Н<иколая> А<лексеевича> у картин выставки поражали глубокой проницательностью и осведомленностью. Чувствовался во всем большой художник».
На выставке были представлены портреты самого Клюева, выполненные, в частности, Ф. Бухгольцом и В. Щербаковым, бюст работы В. Дитриха. В ленинградской культурной жизни 1920-х годов такое событие не могло пройти незамеченным. Историк литературы и критик В.Ф. Боцяновский, повстречав Клюева 28 марта 1928 года, записал в тот же день:
«В трамвае встретил Клюева. Поддевка. Особого фасона, конусообразная, деревенская шляпа. Высокие сапоги. Разговорились о портретах его на выставке Куинджи.
– Портрет Щербакова был бы ничего. Он большой мастер, писал меня не с натуры, а старался отразить мою поэзию. Несомненно, в картине чувствуется дух моих настроений, но все же это не все. У него не хватает решимости сделать иконописный портрет совершенно. Он иконопись знает великолепно и, конечно, мог бы сделать под старую новгородскую икону. Но что поделаешь? Сам говорит, что не решается. А вот бюст Дидриха <так! – К.А> – мне очень нравится. Он уловил и передал внутреннюю большую скорбь. Скорбь русскую, отражавшуюся в ликах времен татарского ига.
Собирается ехать в Полтаву.
– А вы? – спрашивает меня.
– Я в Житомир.
– А как там – дешево?
– Да. Я думаю жить в деревне.
– Хорошо бы, да дорого это теперь. Это не то, что раньше, когда все везде и всюду гостеприимно, радушно встречали. Теперь только и норовят, как бы обобрать».
На той же выставке 11 апреля 1928 года Клюев знакомится с семнадцатилетним Толей Кравченко, приехавшим держать вступительные экзамены в Академию художеств. В своих воспоминаниях (1977) А.Н. Яр-Кравченко рассказывает: «В 1928 году в зале <Общества> поощрения художеств, в Ленинграде, на улице Герцена, 38, была открыта выставка художников-куинджистов. Приехав издалека, я с жадностью рассматривал экспонированные там работы. Среди многочисленных зрителей я обратил внимание на пожилого человека с бородкой, в поддевке и сапогах. Сначала удивился, потом поразило, как он внимательно рассматривал рисунки, этюды и картины. Он смотрел, а вокруг него толпа. Все интеллигенция, люди искусства. Слышу, заговорил, да и как заговорил! Умно, осмысленно и толково. Я посмотрел еще раз на старика и пошел в следующий зал. Увидел прекрасные портреты Ф. Бухгольца. Среди изображенных артистов, писателей и поэтов был и человек с бородой. Вгляделся в надпись под портретом: «Поэт Н. Клюев».
К этому времени с группой зрителей в зал вошел и он. Я присоединился к идущим и оказался возле поэта. Рассматривая пейзаж, он склонился к этикетке, но, видимо, без очков не мог прочесть и обратился ко мне: «Вы не будете добры прочесть, что тут написано?» Я пробежал глазами и прочел вслух. Он поблагодарил меня, завязался разговор, и мы познакомились. Я сказал, что приехал поступать в Академию художеств. Он пожелал мне успеха, и мы пошли, продолжая осматривать выставку и обмениваясь мнениями. Долго ходили, устали и присели на диван отдохнуть; говорили об искусстве, литературе, он рассказывал о писателях, я завел разговор о Есенине, он прослезился, вспоминая о нем. К нам подошли две дамы. Клюев представил меня: «Вот молодой художник, знакомьтесь». Я назвал себя. «А это, – сказал Клюев, – жена Есенина, племянница графа Л.Н. Толстого, Софья Андреевна».* [В действительности
Знакомство обернулось дружбой, продолжавшейся почти шесть лет. В судьбе начинающего художника Клюев сыграл огромную роль: он ввел его в круг известных деятелей искусства, помогал ему своими советами; именно Клюев предложил ему называться Яр-Кравченко – под такой фамилией художник и вошел в историю советского живописного искусства. К А.Н. Кравченко обращены почти все стихотворения Клюева 1928-1933 годов, составившие неизданный сборник «О чем шумят седые кедры».
Анатолий Кравченко – последняя любовь Клюева, его неодолимая страсть. Любовные стихи, как и письма Клюева к Анатолию, говорят о вулкане неудержимых чувств, владевших поэтом: обожание, разочарование, ревность, терзание, гнев... «Ласточка моя светлая», «лебеденок», «мой песноглаз», «подснежник», «лосенок», «наследник души моей» – эти и многие другие ласковые слова, идущие от любящего сердца, читаем в сохранившихся стихах и письмах. Клюев по-матерински заботился о своем «лосенке», пытался предупредить его необдуманные шаги на житейском поприще, уберечь от опасных искушений и соблазнов. Он наставлял Анатолия в искусстве, воспитывал его художественный вкус. В одном из писем Клюев напоминает другу, что в течение шести лет утверждал его «путь в историю – в радужную страну живописи и поэзии».
Подобно Есенину, Анатолий стал для Клюева его духовным сыном, воспитанником. «Дорогое мое дитятко» – с этих слов начинаются письма Клюева к другу (тем же словом – «дитятко» – он называл и Есенина: «Рожоное мое дитятко...»). «Сладостный друг мой – дитя мое заветное и роковое!» – пишет Анатолию Клюев 10 мая 1932 года. «Томлюсь любовницей иль сыном – Не все ль равно?» (из стихотворения «Письмо художнику Анатолию Яру», 1932). Любовь к духовному сыну для Клюева – радость и источник вдохновения.
«...Ни одна минута, прожитая с тобой, – пишет ему Клюев 13 мая 1933 года, – не была нетворческой. Это давало мне полноту жизни и высшее счастье! Создавался какой-то таинственный стиль и времяпровождения, и речи, искусства и обихода. <...> В нашей дружбе я всегда ощущаю, быть может, и маленькое, но драгоценное зернышко чего-то подлинного и великого. <...> Вот почему вредно и ошибочно говорить тебе, что ты живешь во мне только как пол, и что с полом уходит любовь и разрушается дружба. Неотразимым доказательством того, что ангельская сторона твоего существа всегда заслоняла пол, – являются мои стихи, пролитые к ногам твоим. Оглянись на них – много ли там пола? Не связаны ли все чувст<во>вания этих необычайных и никогда не повторимых рун, – с тобой как с подснежником, чайкой или лучом, ставшими человеком-юношей?»
Все, что было в нем лучшего, вложил Клюев в своего питомца. Впрочем, в последние годы Анатолий стал явно сторониться Клюева – то ли тяготился этой связью, то ли чего-то опасался. Охлаждению их отношений способствовало отчасти и то обстоятельство, что Кравченко жил в Ленинграде (учился в Академии художеств), Клюев же оставался в Москве. Впрочем, их отношения не прерываются вплоть до ареста поэта в феврале 1934 года и продолжаются позже (в письмах).
В марте 1928 года выходит в свет последний прижизненный сборник Клюева «Изба и поле». В письме к М. Горькому (осень 1928 года) Клюев сообщал, что эта книга два года лежала в издательстве «Прибой», прежде чем была издана. «В книге не хватает девяноста страниц, не допущенных к напечатанию», – жаловался он М. Горькому. Сборник состоял из трех разделов («Изба», «Поле», «Урожай») и посвящен был «Памяти матери». В него вошли стихотворения Клюева 1908-1922 годов; все они печатались ранее, однако некоторые из них появились теперь в переделанном виде. В кратком авторском предисловии Клюев так формулировал свою «эстетику»: «Знак же истинной поэзии – бирюза. Чем старее она, тем глубже ее голубо-зеленые омуты. На дне их самое подлинное, самое любимое, без чего не может быть русского художника, моя Избяная Индия». А надписывая книгу П.Н. Медведеву, Клюев в привычной для него манере пояснял: «Изба и Поле как по духу, так и по наружной раскраске имеет много схожести с иконописью – целомудрие и чистота красок рождает в моем смирении такое сопоставление. В книге нет плоти как неизбежной пищи для могильного червя, но есть плоть серафическая, явственная в русской природе и неуязвимая смертью, так как и сама смерть лишь тридневное успение. Изба и Поле – щит, выкованный ангелами из драгоценной руды молитвы за тварь стенящую. Им обороняется моя душа от беса-мещанина, царящего в воздухе. Блаженна страна, поля которой доселе прорастают цветами веры и сердца милующего. Тебе, дорогой друг, преподношу я такой цветок!».