Жизнь Николая Клюева
Шрифт:
Но вот багряным ягуаром,
Как лань, истерзана страна,
С убийством, мором и пожаром
Меня венчает Сатана.
Взгляни на Радонеж крылатый,
Давно ли – светлый Алконост,
Теперь ослицею сохатой
Он множит тленье и навоз!
Задонск – Богоневесты роза,
Саров с Дивеева канвой,
Где лик России, львы и козы
Расшиты ангельской рукой –
Все перегной – жилище сора.
Братоубийце не нужны
Горящий плат и слез озера
Неопалимой Купины!
Проведя в Потрепухино июль и часть августа, Клюев и его юный друг едут в Саратов, где жила семья Кравченко (отец Анатолия, Никифор Павлович,
«Память отчетливо сохранила «то самое первое впечатление. Довольно плотный мужчина. Цвет глаз бледно-голубой. На щеках ямочки. Цвет волос светлый, белокурый, слегка с проседью. Такая же борода. <...> Голос тихий, и слова произносит с расстановкой. Одет по-крестьянски. Белая рубашка, плисовые в полосочку штаны, мягкие шевровые сапоги на восемь гармошек. С ними два баула, чемодан и еще корзина со снедью. <...>
Приехали. Я запомнил, как, войдя в горницу, Клюев сначала перекрестился двуперстием на икону, отвесил земной поклон с опущенной вниз правой рукой и затем, подходя к хозяевам, осенял себя мелким крестным знамением, после чего следовало троекратное лобызание. Так он расцеловался со всеми. Нас с Анатолием сразу же стал называть «Кутенькой». И это обращение закрепилось за нами на все время нашего с ним общения. <...>
Все первые дни пребывания Николая Алексеевича в Саратове я был неразлучно с ними, т. е. с ним и братом. Помню, ходили на Нижнюю, дом 63, к Назаровым (хозяева, у которых отец жил в самое первое время своего приезда). Там собралось немало народу (интеллигенция), и Клюев читал свою поэму «Погорельщина» по памяти. С каким вдохновением! Меня поразило, как во время чтения непрестанно менялось выражение его лица. На карандашном рисунке Анатолия Клюев как раз запечатлен в момент чтения этой поэмы в Саратове (хранится у меня). Тогда же им сделано и акварельное изображение лица поэта, вдохновенно читающего «Погорельщину» (местонахождение неизвестно).
На третий день ходили на базар. Меня удивило, что нашего гостя так жадно интересуют старинные вещи: иконы, свечетушители, похожие на ножницы с колпачком. Один из таких он себе купил. Их у него уже было несколько. И все разного вида.
На четвертый, как помню, день, состоялся переезд из города в лесную деревню Разбойщина <...> Поселились в большом красивом доме, хозяином был одинокий старик. У меня сохранились сделанные Анатолием рисунки этого дома, интерьер со столом, лавками и кованым сундуком, в углу большой образ Спаса. Хранится и еще несколько рисунков, относящихся к этому же периоду: мосток через ручей, наброски веток, тына, спина Клюева в белой рубахе.
В Разбойщине я с ними уже не жил, а только наведывался туда по выходным».
Впрочем, и Клюев, живя на Разбойщине, часто наведывался в город. Вместе с Анатолием (если верить воспоминаниям Бориса Кравченко) он посетил монаха-ясновидца в Глебовом овраге на окраине Саратова. Монах, взглянув на Клюева, якобы произнес: «Молись, раб Божий, молись, раб Божий... Не взойдет и трех раз солнце, как будешь в казенном доме».
Однажды на саратовской улице Клюев столкнулся с Венедиктом Мартом (В.Н. Матвеевым). Рядом со ссыльным писателем оказался его одиннадцатилетний сын Иван (впоследствии – известный поэт Иван Елагин; с 1943 года – в эмиграции). Много лет спустя в поэме «Память» Иван Елагин рассказал о той встрече:
Как-то раз в Саратове с отцом
Мы по снежным улицам идем.
Фонари. Снежок. Собачий лай.
Вдруг отец воскликнул: «Николай
Алексеич!» Встречный странноват –
Шапка набок, сапоги, бушлат.
Нарочито говорит на «о».
Но с отцом он цеха одного.
«Вот, знакомьтесь – это мой сынок».
(Снег. Фонарь да тени поперек.)
«Начал сочинять уже чуть-чуть.
Ты черкни на память что-нибудь
Для него. Он вырастет – поймет».
Клюев нацарапает в блокнот
Пять-шесть строк – и глухо проворчит
Обо мне: «Ишь, как черноочит!»
Клюев был в нужде. Отец ему
Чтение устроил на дому
У врача Токарского. Тот год
Переломным был. Еще народ
Не загнали на Архипелаг,
Но уже гремел победный шаг
Сталинских сапог. И у дверей
Проволокой пахло лагерей.
Тот автограф где теперь найду?
Взят отец в тридцать седьмом году.
Все его бумаги перерыв,
Взяли вместе с ним его архив.
Из Саратова Клюев возвращается не в Ленинград, а в Москву, где и живет несколько месяцев. Видимо, в эти месяцы он и знакомится с Надеждой Федоровной Садомовой (урожд. Таци; по другому браку – Христофорова; 1880-1978) и ее мужем, солистом Большого театра А.Н. Садомовым (1884-1942). К этим людям, с которыми у поэта быстро устанавливаются доверительно дружеские отношения, его направила их общая саратовская знакомая, певица Н.С. Смольянинова.
В своих воспоминаниях, написанных уже в 1960-е годы, Надежда Федоровна рассказывала:
«...Однажды в мою дверь постучали. «Войдите». И вот вошел человек в какой-то необычной одежде старинного покроя и такой же шапочке. В руках письмо.
«Простите, – сказал он, – вот Вам письмо от Н.Н. Я был в Саратове, познакомился с ней, и она направила меня к Вам».
Распечатав письмо, я прочла просьбу моей знакомой, живущей в Саратове, – приютить у себя поэта Клюева Николая Алексеевича на время обмена им его ленинградской комнаты на московскую. <...>
Предо мной был чисто русский человек – в поддевке, косоворотке, шароварах и сапожках – старинного покроя. Лицо светлое, шатен, борода небольшая, голубые глаза, глубоко сидящие и как бы таившие свою думу. Волосы полудлинные, руки красивые, с тонкими пальцами; движения сдержанные; во всем облике некоторая медлительность, взгляд весьма наблюдательный. Говорит ровно, иногда с улыбкой, но всегда как бы обдумывая слова, – это заставляло быть внимательным и к своим словам. Говор с ударением на «о» и с какими-то своеобразными оборотами речи. Как выяснилось в дальнейшем, он был из семьи поморцев-старообрядцев Олонецкой области.
Мне пришлось наладить совместную жизнь, по возможности считаясь с запросами каждого. Ник<олай> Алекс<еевич> был нетребовательным гостем; но для него ценнее всего была тишина, чтобы он мог углубляться в свое сокровенное творческое состояние. Оно было, как он говорил, не второй его натурой, а первой, и в нем он находился почти непрерывно, даже во время сна. <...> Он часто передавал их <сны. – К.А. > мне (во время пребывания у меня) как отрывки из каких-то особых нездешних жизней. Чувствуя мое самое сердечное внимание и, по его словам, даже понимание сущности его «внутреннего мира», – он делался как-то родственно-доверчивым. Его обычная замкнутость исчезала, а сердце открывало свои богатые сокровища».