Жизнь Шаляпина. Триумф
Шрифт:
Сознаюсь, что мне очень неприятно или, вернее, жалко покидать Москву, но провинциальная жизнь, кружковщина этого города, всевозможные сплетни и всякие мелочи, выросшие в последние два-три года здесь в такие колоссальные размеры, положительно давят, и не знаешь, как на все реагировать, – бесчисленные блохи мешают спать льву. И если, со свойственной мне дерзостью, я уподоблю себя льву, то, ей-богу, московские муравейники мешают мне здесь работать.
Когда я думаю о том, что мне пришлось бы заниматься здесь постановками, требующими большого хладнокровия и выдержки, – меня начинает брать страх, мною овладевает беспокойство, и я ясно понимаю, что все равно работать хорошо я не в состоянии, а петь кое-что и кое-как при отсутствии труппы, при отсутствии света в театре, при – опять повторю – провинциальной обстановке на сцене, вполне отвечающей городской жизни, при всех этих семейных артистах и хористках, штопающих чулки и спорящих о дороговизне овощей, петь и играть и тем более заниматься режиссерством – мне представляется совершенно невозможным – это уже в достаточной степени все надоело, и продолжать дальше в этом духе я не могу».
Но и на этот раз тактичный Теляковский
Глава восьмая
«Эта вера всегда со мной»
9 июня 1913 года Шаляпин приехал в Лондон, приехал из Парижа, где выступал в антрепризе Сергея Дягилева, в «Борисе Годунове» и «Хованщине» Мусоргского, «Псковитянке» Римского-Корсакова… Три года Сергей Дягилев увлекался и увлекал Европу своими прекрасными балетами, наконец покорил не только Париж, но и Лондон, Рим, Вену, Берлин… Наступило время включить вновь и русскую оперу в свои гастрольные поездки… Париж-то давно был знаком с русской музыкой, но беспокоило, как встретит Лондон. «С большим трепетом в душе ехал я туда, – мне казалось, что русская музыка, русские оперы едва ли будут понятны англичанам. Несмотря на то, что я был уже в Лондоне, имел некоторое представление об этом городе и народе-аристократе, мне со всех сторон говорили, что англичане надменны, ничем не интересуются, кроме самих себя, и смотрят на русских, как на варваров. Это несколько тревожило меня за судьбу русских спектаклей, но в то же время возбуждало мой задор, мое желание победить английский скептицизм ко всему неанглийскому. Не очень веря в себя, в свои силы, я был непоколебимо уверен в обаянии русского искусства, и эта вера всегда со мной, – вспоминал Федор Шаляпин свои переживания в это время. – И вот я в Лондоне, с труппой, собранной Дягилевым. Репетирую, осматриваю город и убеждаюсь, что узнать его, осмотреть его богатства можно приблизительно года в три, не меньше. Особенно поразил меня Британский музей, этот грандиозный храм, где собраны изумительнейшие образцы мировой культуры. И вообще весь Лондон, от доков до Вестминстерского аббатства, вызвал у меня подавляющее впечатление своей грандиозностью, солидной и спокойной уверенностью его людей в их силе, их значении.
И снова в душу проникла тревога: «Не оценят эти люди своеобразия нашей музыки, нашей души».
До сих пор в Лондоне русские оперы исполняли только итальянцы, реже другие иностранные труппы. В 1906 году – «Евгений Онегин» с Маттиа Баттистини в главной роли. Ни Мусоргского, ни Римского-Корсакова, конечно, в Лондоне не знали.
До спектаклей оставалось два дня, трепет в душе нарастал. Постоянные раздумья и воспоминания отвлекали от тревожных волнений.
Сколько возникало на пути большого корабля различных рифов и мощных подводных течений, которые пытаются изменить строго намеченный путь… Вроде бы еще в прошлом году все было размечено на весь 1913 год. В начале года, как обычно за последние годы, гастроли в Монте-Карло, потом на несколько дней договорился заехать к Горькому на Капри, потом – два-три дня в
Берлине, наконец – Петербург, где 22 февраля должен был участвовать в парадном спектакле «Жизнь за царя» в Мариинском театре, поставленном к 300-летию дома Романовых. В начале февраля дал телеграмму Теляковскому: «Радуюсь известить Вас что спектакль-гала петь могу дела мои все устроил освободился 20 буду в Петербурге». И лучше бы не давал этой телеграммы… Как только объявил об этом на Капри, так Горький нахмурился, а потом стал уговаривать отказаться от выступления в честь 300-летия дома Романовых. Он-то, Шаляпин, и не догадывался, что его выступление в прекрасной русской опере гениального Глинки может быть истолковано как подхалимаж перед ныне царствующей фамилией. «Помни, кто ты в России, не ставь себя на одну доску с пошляками, не давай мелочам раздражать и порабощать тебя. Ты больше аристократ, чем любой Рюрикович, – хамы и холопы должны понять это. Ты в русском искусстве музыки первый, как в искусстве слова первый – Толстой… Это говорит тебе не льстец, а искренне любящий тебя человек, для которого ты – символ русской мощи и таланта. Когда я смотрю на тебя – я молюсь благодарно какому-то русскому богу: спасибо, Боже, хорошо ты показал в лице Федора, на что способна битая, мученая, горестная наша земля! Спасибо – знаю, есть в ней сила! И какая красавица сила! Так думаю и чувствую не я один, поверь. Может быть, ты скажешь: а все-таки – трудно мне! Всем крупным людям трудно на Руси. Это чувствовал и Пушкин, это переживали десятки наших лучших людей, в ряду которых и твое место – законно, потому что в русском искусстве Шаляпин – эпоха, как Пушкин…» Много и других было слов в адрес его таланта и исключительности художественной натуры, столько слов, что неловко было слушать, а все сводилось, оказывается, к тому, что нельзя ему выступать в опере «Жизнь за царя». Это как раз тот момент, что опять неверно истолкуют его участие, опять будут шикать и освистывать все те же зрители, которые возмутились его коленопреклонением и раздули этот эпизод до вселенских размеров. Горький особо напирал на тот факт, что он, Шаляпин, не понимает своей роли, своего значения в русской жизни, если согласился петь в опере «Жизнь за царя»… «И часто орать хочется на всех, кто не понимает твоего значения в жизни нашей» – эта фраза запомнилась Шаляпину, которому ничего не оставалось делать, как объявить себя больным. Что ему и пришлось сделать в Берлине, за несколько дней до спектакля. А ведь в Питере его участие в спектакле было объявлено, и телеграмма с отказом вызвала беспокойство у Теляковского, который настаивал на приезде. Но как же он поедет с температурой? Выезжать с повышенной температурой доктор не посоветовал. Да и как же он будет петь с больным горлом? Ясно, что он причинил милому Теляковскому большие неприятности, но и ссориться с
Горьким и его друзьями Шаляпин тоже не хотел. Вот какие рифы приходится обходить, прямо-таки оказался как между Сциллой и Харибдой. Ну хорошо, что хоть этот «грех» не будет числиться за ним, а то на Капри много было обещано, а исполнять совершенно некогда. Столько было сказано на Капри… Но стоит приехать в Москву или Питер, как нахлынет множество дел, что просто оглянуться некогда. Письма некогда написать… Письмо Горькому написал после длинного молчания. И то лишь после того, как сказал, чтоб говорили, что его нет дома. А если будут расспрашивать, то пусть говорят, что уехал бог знает куда и неизвестно, когда вернется. Вот так лишь выкроил часок и с удовольствием побеседовал с дорогим другом, потешил его подробностями о Романовских торжествах, прошедших весьма скромно. Лишь в последней картине оперы, в шествии, участвовали Л. Собинов, изображавший спасенного царя Михаила Федоровича, а за ним Фигнер, несший шапку Мономаха, да ряд других известных артистов, игравших знаменитых людей той эпохи. Все они получили знаки отличия: кто медаль, кто орден, а кто и Солиста Его Величества. А ему, Шаляпину, осталось только грызть ногти от зависти, потому что на этот раз он не получил никаких знаков отличия… А вот и неправда. «Истинно русские люди» обозвали его социалистом-революционером за неучастие в спектакле: знай, дескать, когда болеть…
«Ах, черти, черти! – думал Шаляпин, вспоминая эти суматошные дни после Капри. – Как смешно, однако, смотреть на радостные лица тех, кто получил отличия, эту маленькую, дешевую мишуру. Ведь все они счастливы! Им так и кажется: вот оно, счастье-то – кому в чем?! Может, мне написать его высокородию господину управляющему конторой московских императорских театров слезную просьбу наградить меня каким-нибудь орденочком или хоть бы медалишкой… Что-нибудь язвительно-саркастическое: дескать, более пятнадцати лет нахожусь на службе в императорских и московских театрах, с великим долготерпением слежу за наградами, коими пользуются даже капельдинеры вышеназванных театров, получают ежегодно ордена, медали и прочие регалии, получают эти регалии буквально все… Что же еще нужно сделать в оперном театре, чтобы заслужить этот орденок? Благодаря каким темным интригам конторы и других лиц, которые этим занимаются, я лишен знаков отличия… Так что покорно попрошу представить меня к наградам и выдать мне какой-нибудь орденок за № конторы и приложением печати. Боюсь, не поймут моей искренней просьбы, подумают, что я насмехаюсь над ними… Вот беда-то, не могу я быть хорошим для всех службистом, видно, так уж на роду мне писано: Горькому угодишь, Теляковский обидится; Теляковскому потрафишь, Горький всколыхнет против меня всю свою рать… Быть самим собой – вот счастье артиста.
Так хочется порой остаться одному, а не получается… Народищу бывает всякий день уйма, то с тем, то с другим, и как ни вертись, волей-неволей надо, так или иначе, на все отозваться и что-то переговорить. Правда, разговоров и большинство людей никчемных, а все-таки ничего не поделаешь, слушаешь, киваешь, обещаешь… Вот совершенно забыл переговорить с Теляковским о Палицыне… Покинул театр Крушевский, следовательно, должность дирижера и инспектора оркестра освободилась, на это место претендует мой старый приятель из провинции, человек в высшей степени скромный, работящий, аккуратный и недурной музыкант… Почему же не похлопотать за хорошего человека, тем более он уже подал прошение зачислить его на эту должность… Но нет времени, всего не упомнишь, крутишься, как белка в колесе…
Придется из Лондона написать Теляковскому, пусть будет внимательнее к моему знакомцу…»
Начались спектакли… «11 июня, 24-го по европейскому времени, после первой же картины «Бориса Годунова» раздались оглушительные аплодисменты, восторженные крики «Браво!». Опера шла со все возрастающим успехом. А в последнем акте спектакль принял характер победы русского искусства, характер торжественного русского праздника. Выражая свои восторги, англичане вели себя столь же экспансивно, как и итальянцы, – так же перевешивались через барьеры лож, так же громко кричали, и так же восторженно блестели их зоркие, умные глаза», – вспоминал этот день Федор Иванович Шаляпин.
Все разговоры о холодности и чопорности англичан оказались далекими от действительности. И Шаляпин в этом убеждался каждый раз, бывая и в гостиной премьер-министра, и в беседах с очаровательными светскими дамами, и в разговорах с мастеровыми, театральными плотниками. Везде он был на высоте своего положения, везде он был самим собой, представляя великое искусство великой страны. Но «без курьезных случайностей жизнь моя никогда не обходилась», – вспоминал сам Шаляпин. Не обошлось без курьезов и в Лондоне. После успешных выступлений посыпались к нему в отель приглашения посетить тот или иной дом. Как правило, приглашали его богатые и знатные фамилии, но приглашения, конечно, были написаны на английском языке. Если бывал у него в это время знающий язык, то Шаляпин записывал приглашение и бывал в этом доме; если же приносили приглашение, когда он бывал в одиночестве или с Исайкой Дворищиным играл в 66, то это приглашение откладывал и вскоре забывал про него под ворохом новых приглашений. Вскоре пришел к нему знакомый, знавший английский язык, и сообщил Шаляпину, что среди этих писем есть и приглашение на завтрак от госпожи Асквит, жены премьер-министра Герберта Генри Асквита. На пять дней Шаляпин опоздал к завтраку премьерши…
«Что делать? По законам вежливости я должен был извиниться. Обратился к дамам, подругам госпожи Асквит – во всех трудных случаях жизни лучше всего помогают дамы! Они устроили так, что госпожа Асквит извинила мне мою небрежность и все-таки пригласила на завтрак к себе…» – вспоминал Шаляпин. А дочери Ирине 29 июня он писал: «…Английская жизнь, ее порядок ставят меня в такое положение, к которому я, конечно, не привык, и поэтому приходится немного уставать, а именно: здесь мне пришлось познакомиться с очень многими англичанами, – они приглашают меня на завтраки, обеды, чаи и ужины. Поэтому приходится рано вставать, отвечать на разные письма и ездить, кроме того, с визитами. Английского языка я, конечно, совершенно не знаю, и хотя все мои знакомые говорят по-французски, однако я чувствую себя не очень ловко и поэтому нынче зимой хочу учить английский язык, что также советую и вам всем, – кажется мне, что это самый необходимый язык, и потому нужно, чтобы вы все – Лида, Таня, Федя и Боря – учились по-английски. Передай им это…»