Жизнь в музыке от Москвы до Канады. Воспоминания солиста ансамбля «Мадригал»
Шрифт:
Между тем, отношения между “юнцами” и “переростками” проходили разные стадии. Вначале – полное презрение и третирование со стороны переростков. Но скоро оказалось, что “сопливые” в своей массе учатся-то лучше и могут помочь “лбам”. Тактика переменилась, и теперь часто можно было видеть странные и смешные симбиозы: за партой после уроков сидят ребенок, а рядом с ним мужик, который или переписывает домашнюю работу, или внимательное слушает объяснения младшего. Обстановка постепенно нормализовалась и, к тому же, разница между нами месяц за месяцем становилась меньшей: мы, юнцы, быстро мужали.
Программы младших классов советской школы были, конечно, начинены идеологией: советский патриотизм, величие и справедливость социализма, страдания трудящихся в капиталистических странах, прославления великого вождя всех времен и народов, все эти идеи ежедневно вколачивались в наши юные мозги. Но с восьмого класса на уроках истории идеологическая обработка вышла на новую ступень – “научный коммунизм”, мы впервые услышали о диалектическом материализме. На одном из занятий преподаватель истории
Подготовка к докладу оказалась страшно интересной. Я читал статьи в Большой советской энциклопедии, нашел специальные материалы, но, конечно, главным источником был товарищ Сталин, верховный творец научного коммунизма (в те времена все такие слова я произносил вполне серьезно!) и его работа “О диалектическом и историческом материализме”. Много-много лет спустя я узнал историю этого опуса. 1 октября 1938 года была выпущена “История ВКП(б). Краткий курс”. На титульном листе было сказано, что книга подготовлена комиссией ЦК. Четвертая глава книги называлась “О диалектическом и историческом материализме” и весьма примитивно излагала марксистскую философию. Скоро появились сообщения, что эта глава написана “при непосредственном участии товарища Сталина”, потом уже просто, что глава написана Сталиным. Некоторое время ходила формула “гениальный труд товарища Сталина ‘О диалектическом и историческом материализме”. А в последующих изданиях “комиссию ЦК” с титульного листа убрали, и вся книга превратилась в “гениальный труд товарища Сталина”. Но для меня все это был воистину товарищ Сталин. То, что я читал, произвело неизгладимое впечатление: весь мир получал объяснение, все физические явления подчинялись одной стройной системе, все социальные конфликты обрели смысл. “Единство противоположностей” – вот, почему в нашем социалистическом обществе есть еще недостатки, вроде материального неравенства людей! “Обострение идеологической борьбы в обществе победившего социализма” – вот, почему у нас есть внутренние враги, и с ними нужно бороться! Мысли, что обострением идеологической борьбы можно оправдать массовые аресты и сталинский террор, конечно, не было и в помине, т.к. об этом мы ничего или почти ничего не знали. Только в самом начале пятидесятых годов стали во мне зарождаться сомнения в подлинности соблазнительной идеи, абсолютной истины диалектического материализма. А пока я усердно делал выписки и заметки на полях, составлял конспект доклада и раздувался от гордости: под моим пером рождалось описание разгадки ключа к вселенной.
Наступил день доклада, назначенного на первую половину урока истории. После перемены в классе царила скука. Ну, еще раз будут долдонить все об одном и том же. Наконец меня вызывают к доске: “А сейчас Тутельман сделает доклад о диалектическом и историческом материализме”. Сильно волнуясь, иду к столу, раскладываю свои бумаги и подымаю глаза на скучающие лица товарищей. Начинаю, и через некоторое время вижу, что моя аудитория начинает проявлять интерес, к тому, что я говорю. Частично, конечно, потому что это не учительский бубнеж, все-таки говорит один из нас. Но главным образом, потому что идеи, о которых я рассказываю, это совращение, соблазн, такой же, каким для эпохи алхимиков было создание золота из меди или бронзы – абсолютное, универсальное знание мира. Мой доклад длился почти весь урок и в конце я, полный гордости, авторитетно отвечал на вопросы. После урока ко мне подошел один из моих друзей, обычно немногословный Сережа Курмель. Молча пожал руку и сказал: “Здорово!” Позже, вспоминая об этом сдержанном одобрении, я подумал о его странности: мне казалось, что Сергей был из не очень патриотической семьи, которая, как нам было известно, оставалась при немцах и которая, говорили, пыталась уйти с ними. И он заразился от меня, возможно, на короткий срок, но от той же бактерии абсолютной истины, которая заразила меня! Учительница истории была в восторге – я получил пятерку не только за сам доклад, но и за всю четверть. Промывка мозгов шла многочисленными путями и использовала самые разные приемы. Эпизод, который я описал, был одним из многих таких способов, но это произошло со мной и запомнилось, как некая веха в моем развитии.
Занятия в школе не оставили заметного следа в памяти, видно, были не очень интересными. Запомнились уроки литературы, которые вел похожий на стереотипического англичанина (не хватало только трубки и шерлокхолмовской шапки) Олег Яковлевич. Но запомнились они скорее не своим содержанием, а атмосферой цинизма, исходившей от учителя. Обычно весь урок он сидел, подергивая ногой, лицом к классу на первой парте и чувствовалось, что все, что происходит, ему глубоко безразлично. Очень скоро стало ясно, что моя стихия это не точные, а гуманитарные науки. Мои отношения с математикой, физикой и почему-то особенно с химией были весьма неважные. Я, конечно, как-то тащился, но выше троек и четверок не тянул. В остальном же жизнь в школе была веселая: полно друзей, бесконечные шутки и относительно невинные проказы, разговоры о книгах (почти все много читали), кинофильмах, спорте, которым на деле я по-настоящему не увлекался и продолжал быть хлюпиком. Появились и более “взрослые” интересы: девочки из соседней женской школы (достаточно невинное увлечение в моем случае), тайное курение и иногда даже выпивка.
Помню, как в первый раз в жизни я по-настоящему, вдребезги напился. Думаю, произошло это в девятом классе на каком-то школьном вечере. Событие – приход девочек к нам в школу на некий официальный праздник – почему-то в будний вечер. Я по какой то причине весь день ничего не ел, и после невинных ста граммов водки, выпитых с приятелем по дороге в школу, меня совершенно развезло. Явившись в школу в таком виде, я сразу напоролся на… учительницу истории. – “Ту-ууу-тельман! – пропела она с возмущением, – вы совершенно пьяны, на вас лица нет! Вы похожи на биндюжника!” Вот это был комплимент. С моим сложением хлюпика я скорее был похож на выпившего кузнечика или червяка, на кого угодно, только не на биндюжника. Историчка выставила меня с позором из школы и сообщила бедной маме, что ее сын явился на школьный вечер в пьяном виде.
Единственным, что меня по-настоящему увлекало, была музыка. Вернувшись из эвакуации, я сразу начал искать возможность возобновить уроки фортепиано. Большим препятствием, конечно, являлось отсутствие инструмента, но у меня уже был в этом отношении мой петропавловский опыт. Я стал думать о том, что в музыкальной школе я наверняка не смогу найти свободные классы для самостоятельных занятий, т.к. уроки преподавателей шли практически с утра до вечера, а инструмента дома не было. Нужно искать что-то вроде Дома пионеров, где можно было бы и брать уроки и упражняться. Я узнал, что в Доме врача (что-то вроде клуба медицинских работников) есть музыкальная студия и что там преподает известный учитель музыки Михаил Зорохович, в числе учеников которого была именно в то время известная впоследствии пианистка Люба Едлина. К нему в класс я и отправился и был принят. Занятия для меня начались где-то в декабре 1945 и проучился я у Зороховича года два.
Уроки бывали раз в неделю, реже, чем если бы это происходило в музыкальной школе, но зато там же можно было почти ежедневно самостоятельно заниматься. Не могу похвастаться пианистическими успехами этого времени. Я, как водится, ленился, сказывались редкие уроки с учителем и отсутствие инструмента. Однако важно было, что поддерживалась связь с музыкой, и это очень помогло мне впоследствии в занятиях пением. Пока же я понемногу двигался вперед, упражнялся, когда мог, и очень много играл по слуху.
Однажды (мои уроки с Зороховичем проходили в зале Дома врача, на прекрасном большом рояле) я явился намного раньше назначенного времени. В зале никого не было, и я решил поиграть до начала урока. Сыграв заданные мне вещи, стал, как обычно, играть по слуху. Это было через недели две после похода в оперу, гдя я впервые в жизни слушал Пиковую даму Чайковского. И музыка, и драма произвели огромное впечатление, которое подкрепилось еще и тем, что у одного из моих друзей был альбом пластинок с записью оперы в исполнении солистов Большого театра и проигрыватель. Эффект был колоссальный: музыка неотступно звучала у меня в голове. И сегодня, спустя столько лет, Пиковая дама остается на том же пьедестале, на каком она предстала передо мной тогда, пятнадцатилетним. Ко времени так запомнившегося фортепианного урока я знал всю оперу почти наизусть. Теперь, в полутемном зале Дома врача я решил попробовать, что удержала память. Самое большое впечатление осталось от сцены в спальне Графини, и я стал нащупывать аккорды оркестровой интродукции к этой картине. Меня завораживали двигающиеся навстречу друг другу, перекрещивающиеся, мрачные, таинственно ползущие аккорды струнных, сопровождаемые тревожным тремоло остинатного баса. Довольно быстро я нашел (конечно, в другой тональности, т.к. слух у меня не абсолютный) верные гармонии и через какое-то время мог сыграть почти всю сцену. Я был так увлечен своим “открытием” Пиковой дамы на рояле, что не слышал, как мой учитель вошел в зал. Он сел где-то сзади, и я обнаружил его присутствие, только очнувшись от своего гипнотизирующего занятия. Ожидая разноса за игру по слуху, сижу, не шевелясь. Из зала ни звука. Ну, сейчас будет! Но вместо выговора начинается вполне мирный разговор. Зорохович спрашивает, что это я играю. – Пиковую даму. – Это я слышу, но почему в другой тональности? – Мой голос падает до шепота:– А это по слуху. Я знаю, что по слуху играть плохо. – И вдруг неожиданное: – Совсем не плохо. Ну-ка, сыграй снова. – Играю снова, Зорохович поправляет несколько аккордов и меняет тему: – Ну, теперь давай заниматься. – Начинается урок… Зорохович был, наверное, одним из первых фортепианных педагогов в России, которые поощряли игру на слух. В моем случае это, конечно, способствовало развитию слуха и сыграло важную роль в моей будущей мадригальской работе акапельного певца (да и вообще в пении) и в умении импровизировать на фортепиано. На закате жизни, через 60 лет я импровизировал уже не один, а с Аликом, моим двенадцатилетним скрипачом-внуком, на радость всей нашей семьи.
Голос начал меняться у меня довольно поздно, лет в 16. В те времена вокальная мудрость гласила, что в период мутации петь не нужно, и я строго придерживался этого правила. Мой голос часто срывался, звучал, то басом, то фистулой, но к 1947 году стало ясно, что мутация завершилась, и я начал понемногу петь. А в 48-м стал уже серьезно размышлять о занятиях вокалом. В классе было много разговоров о том, куда идти учиться. Вопроса о том, чтобы не поступать в высшее учебное заведение, а начинать работать, для меня не было. Но что бы я ни решил в этом плане, не снимало с повестки дня пения. Когда в конце десятого класса я заговорил с мамой о моих устремлениях, ее ответ был простым: делай, что хочешь, но сначала “нужно получить высшее образование, нужно получить специальность”. И я понял, что буду делать и то, и другое: поступать в университет и одновременно – в музыкальное училище. Но осуществить мой план пришлось не сразу: между началом занятий в университете и в училище прошел целый год.