Жребий Кузьмы Минина
Шрифт:
Открыто выехав для переговоров с Делагарди к сожжённому Клушину, самолюбиво придерживая, чтобы не спешил, коня, Жолкевский невольно повторил про себя слова Сигизмунда: «Виктор дат легес», но не усмехнулся, а посмурнел. Воспоминание о короле отравило радость триумфа. К самым достойным не благоволит проклятый, окружает себя лишь иезуитскими сутанами. И удача гетмана навряд ли будет отмечена заслуженной наградой. Но тут же воитель укротил себя: не пристало ему разменивать гордость на милость. Он уже достойно вознаграждён за всё своим успехом.
Съехавшийся с гетманом ближайший соратник покойного Скопина Делагарди был бледен
Только переглянулись Жолкевский с Делагарди и сразу поняли друг друга. Никому из них не будет чиниться преграды — вольному воля. С миром разъехались. И тут же сигнальные трубы пропели отход шведского войска. Последние наёмники снялись с места и в мрачном молчании прошествовали мимо польского стана. Измена — всегда бесчестье, но Делагарди не посчитал себя бесчестным: глупо проливать кровь впустую, постыдно защищать ничтожество. Хуже измены то.
Увидев, что наёмники оставляют их, русские во второй раз за этот злосчастный день переполошились. Никого нельзя было удержать. Лезли через телеги и рогатки, разбегались по лесу. В это время и налетели на них отдохнувшие хоругви. Тяжёлым сокрушающим валом ударила рота Казановского, во весь опор неслись удальцы Порыцкого, кровь не успевала стекать с палаша Маскевича. Не сподручно ли рубить по спинам! Не легка ли погоня, когда никто не противится! Стон и вопли подстёгивали несчастных беглецов.
Страх гнал, а погибель догоняла. Не было большего позора для русских полков: разбежалось по лесу, рассеялось с великими трудами собранное Скопиным и за единый день расшатанное и загубленное его никудышным дядей войско. Дорога на Москву Жолкевскому была открыта.
3
Царь указал, а бояре приговорили.
Было так да не стало. Уж на что дерзок был на престоле Гришка Отрепьев, а и он остерегался суда бояр-сенаторов: мелкоту казнил — высокородных не смел. Потщился было свалить Шуйских — скоро одумался: нехитра затея, да обойдётся дорого. Не в царе сила — в думе боярской: куда она поворачивает — туда и царь. На боярство престол опирается.
Ещё при Грозном многому научила бояр злая опричнина. Не в открытую стали на своём ставить, а всё больше норовили исподволь, тайным умыслом, лукавым заговором. Сколь бы ни густо окружал себя царь верными худородцами — с собой не поравняют, дождутся урочного часа да и оболгут, затравят, вытеснят. Сызнова вокруг себя место расчистят: не в свои, мол, сани не садись. Особо опричников не терпели. Имя Малюты Скуратова по сю пору с бранью перемешивают. А от опричных родов Бельских, Нагих, Басмановых, Хворостининых, Молчановых завсегда рады избавиться: на людях принуждённо привечают — в душе злобу таят. Не дай бог, кромешники опять верх возьмут!
И ежели бы истинно восстал из праха злосчастный царевич Дмитрий,
Вовсе не к печали, а к тайной радости боярской преставился царевич. И сразу же нашлось, на кого свалить вину за его внезапную и неясную погибель — на опричного же Годунова. Поди дознайся ныне: подлинно ли злодей он или безвинная жертва жестокого поклёпа? Уж так усердно его злодеем выставляли, что и колебавшиеся уверились.
Не присягали большие бояре ни Бориске, ни его сыну Фёдору, не посчитали законным царём и выскочившего наверх Шуйского, хотя и был он из их круга, но не оправдал надежд: нетвёрдо за боярство держался, угождал многим и не угодил никому, ложью всех опутал и сам в ней запутался. Умным мнился да малоумием отличился.
Братец-то его с великим позором из-под Клушина утёк, на худой мужицкой кляче да весь в грязи и босиком вертаться за срам не почёл, всё войско загубил, всю Москву ославил, а не казнён, не наказан — напротив: обласкан и утешен. Сызнова царь задумал войско набирать. Да откуда народу напасёшься для таких позорных сеч? И кто во главе встанет? Опять его женоподобный братец? Аль уж вовсе ослеп Василий: затворился в своих покоях, ничего не видит.
Царь был, и царя не было. Москва ходуном ходила, а он и в ус не дул. Привык изворачиваться. Мыслил: сойдёт и на сей раз, ан уж терпения нет, полны чаши, пену через края выпучило. Вскинется люд на царя — достанется и боярству. Довольно!..
Лето было в самой зрелой поре, в грозовой. Но гроза собиралась не во облацех, а на земле. Душно было. Вновь сбивались и вопили толпы в торговых рядах, на Пожаре, у Божьих храмов.
И чем гуще было народу на сходах, тем меньше его становилось в самом Кремле, перед царским дворцом. Шуйского уж не ставили ни во что. Даже стременные стрельцы отлынивали от службы, оставляя царя без охраны. У Разбойного приказа были размётаны и поломаны лавки, на которых наказывали виновных. Возле позорных столбов мочились. Всяк по-своему выказывал своё небрежение к власти.
По посадским улицам, поднимая пылищу, сшибая лопухи и репье у тынов, вольно двигалась загульная ярыжная пьянь и рвань. Взывали рожки, гудел бубен. Впереди шальной ватаги, важно переваливаясь с ноги на ногу, надувая щёки и выпячивая брюшко, дурашливо помаргивая глазками, шествовал, потешно изображая царский выход, лысый плюгавый коротышка. На голове у него был рогожный венец, в руках — веник. Время от времени он приостанавливался, под озорной хохот вещал:
— Брюхо у мя велико — ходити чуть могу, а сё у мя очи малы — далече не вижу, а сё у мя губы толсты — пред добрыми людьми вякати тяжко...
В военном лагере за Серпуховскими воротами собрались большие бояре, туда же распалённая Иваном Никитичем Салтыковым и Захарием Ляпуновым толпа приволокла смятенного престарелого патриарха. Совет был скор. Соборно порешили низложить Шуйского и тем предотвратить пущие беды. В Кремль для уговоров послали царского свояка Ивана Воротынского. Как о смертном грехе казнился он о том, что у него на пиру был отравлен честный Скопин, и прямым участием в устранении злохитрых Шуйских вознамерился облегчить душу. Вместе с Воротынским отправился и рассудительный Фёдор Шереметев.