Жунгли
Шрифт:
Мизинчик прижался к Михелю и задремал.
Ева вышла в сад и склонилась над ямой.
Иван Матвеевич и Мизинчик сидели рядом, прижавшись друг к другу, в сонном оцепенении, и Еве стало не по себе. Добром это не кончится, подумала она. Она никак не могла привыкнуть к Мизинчику, который казался ей существом из другого мира, гостем, прохожим, привидением, Занзибаром, который есть на карте, а в этой жизни его нету. И она не понимала, что общего между ее мужем и этим мальчиком. Группа крови – этого же всего-навсего группа крови...
Иван Матвеевич учил Мизинчика владеть рубанком и пилой, дрелью и плоскогубцами, забивать гвозди и резать стекло, а еще – делать покупки в магазине, варить яйца и гладить
Мальчик старался. В четырнадцать лет он сколотил свою первую табуретку – на ней можно было сидеть без опасности для жизни. В шестнадцать – помог Ивану Матвеевичу капитально починить крышу.
Он хотел быть хорошим сыном, и это ему удавалось. Но вот хорошим братом он так и не стал.
Улиточка после ванны разгуливала по дому голышом, но когда однажды он принес ей халат, избила его туфлей и сказала родителям, что урод пытался ее изнасиловать. Ей нравилось мучить Мизинчика, когда Евы и Михеля не было дома. Он надевал туфли на ее божественные ножки, застегивал ее лифчик, и Боже ж ты мой, чего он только не делал, чтобы угодить прекрасной Улиточке, которая дразнила его своими бедрами, грудью, ягодицами, а потом с брезгливой миной рассказывала за ужином, как он пускал слюнки, подглядывая за нею, когда она переодевалась...
Иван Матвеевич попытался как-то поговорить с Улиточкой. Она выслушала его с улыбкой, распахнула халат и сказала, не сводя насмешливого взгляда с отчима:
«Вот чего он хочет. Вот чего».
– Перебесится, – успокаивала мужа Ева. – Повзрослеет, и когда-нибудь это кончится...
Это кончилось раньше, чем она думала.
Мизинчик убил прекрасную гадину Улиточку. Изнасиловал и убил, искусав с головы до ног, а потом сбросил тело в яму, выкопанную Михелем в углу сада.
Иван Матвеевич нашел Мизинчика в сарае, где была устроена столярная мастерская. Мальчик сколачивал новую табуретку.
– Что же нам теперь делать, сынок? – сказал Иван Матвеевич. – В тюрьме ведь ты, бедный, долго не протянешь.
– Ты говорил, что без меня за стол не сядешь, – сказал Мизинчик, не поднимая головы.
– Ну да, – сказал Иван Матвеевич, – говорил. Только я не понимаю...
– Помолчал. – Ну хорошо, сынок, а теперь поди-ка ты прими душ.
– Душ? – удивился Мизинчик.
– С мылом.
Дождавшись «скорой помощи», которая увезла Еву в больницу, Иван Матвеевич вытащил тело Улиточки из ямы, тщательно вымыл, после чего отправился в милицию, где заявил, что это он изнасиловал и убил падчерицу. Начальник милиции Пан Паратов ему не поверил, но Иван Матвеевич стоял на своем. На следствии и суде он рассказывал историю о человеке с искаженной душой, который из года в год безнаказанно убивал людей, и о девушке, которая год за годом издевалась над этим мужчиной, дразня и провоцируя его на насилие. К концу процесса даже Ева начала верить в то, что это Иван Матвеевич, а вовсе не Мизинчик убил Улиточку.
Ивана Матеевича приговорили к двенадцати годам колонии строгого режима. Ева вернулась к матери. Мизинчика по просьбе майора Паратова взяли на работу в леспромхоз.
Возвращаясь домой, Мизинчик ужинал вареными яйцами, смотрел телевизор, а перед сном доставал из шкафчика волшебную бутылку, бросал в нее зажженную спичку и выключал в комнате свет.
Пламя в бутылке становилось то алым, то лиловым, то зеленоватым.
Мизинчик смотрел на огонь узкими своими глазами и бормотал с сонной улыбкой: «Михель... Михель...»
А Ева – иногда она вскакивала среди ночи, охваченная внезапным возбуждением, садилась на велосипед и мчалась в Чудов. Дорога вела через лес, фонари на обочине не горели, велосипед подпрыгивал на выщербленном асфальте, и раза два или три Ева падала, расшибая коленки. Но это ее не останавливало. Миновав Французский мост, она спрыгивала с велосипеда, поднималась к площади и останавливалась у дома Михеля. В окне первого этажа горел слабый мерцающий свет. Ева опускалась на корточки и закуривала, не сводя взгляда с освещенного окна.
Этот беспощадный, этот мучительный свет, этот свет любви, о, этот свет...
Карлика Карла в городке любили, как любят на Руси всех безобидных дурачков — насмешливо, снисходительно и с затаенным страхом, хотя иногда и подшучивали над ним — по тому же русскому обыкновению. Мужчины иной раз угощали его водкой и заставляли кукарекать или бегать голышом, дружно смеясь при виде его сморщенного детского тела и непропорционально больших ног и мощных рук. Пьяница Люминий, похвалявшийся, что бабы его любят, потому что у него член с ногтем, одобрительно говорил: “Не мужик, а гроза! Бабы таких уважают”. Эта его особенность забавляла и женщин, которые частенько заманивали карлика Карла в баню, раздевали и заставляли дрочить, возбужденно подстегивая его энтузиазм, выкрикивая непристойности, хлопая друг дружку по плечам и хохоча до рвоты, а юные девушки, которых в это время выгоняли в предбанник, сжав губки, мечтали о той поре, когда и они, выйдя замуж и отрастив такие же синие ляжки, пузатые животы и двухведерную грудь, получат наконец полное право глазеть на искореженного природой карлика, терзающего свою крайнюю плоть по их прихоти, глазеть и хлопать товарок по плечу, взвизгивая и хохоча до рвоты.
Днем в сопровождении псов он разносил по домам почту, не отказываясь от рюмочки, которую подносили хозяева, получавшие добрые известия, а по ночам, если ему не спалось, носился как угорелый по темным улицам, сопровождаемый стаей бездомных псов — крошечных и огромных, гладких и лохматых, здоровых и больных, — и иногда казалось, что этот маленький большеголовый мужчина — лишь один из этих псов, сливавшихся во тьме в одно целое — в скачущее по спящему городу лохматое чудовище, и только Бог ведал, куда оно мчалось и где, не дай Бог, остановится...
Его отец Борис Борисович Гомозков по прозвищу Бебе был, наверное, самым беспечным и легкомысленным в мире человеком. Выпивал он редко, не дрался и вообще не бунтовал, потому что не воспринимал жизнь как задачу — для него она была готовым решением, и что бы там ни случалось в этой жизни, он относился к этому так, словно родился в жизни той, другой, о которой люди задумываются лишь на склоне лет, перед смертью. Дом у него был не то чтобы развалюха, но какой-то пестрый, крытый где железом, где соломой, а где битым шифером. Заводились деньги — он тотчас спускал их на лакомства, сладости и всякие безделушки вроде авторучек с часами или керамических напольных ваз, а на оставшиеся, словно спохватившись, покупал двух-трех поросят на вырост. И вскоре эти поросята с визгом носились по комнатам, гоняя домашних мышей, в античной вазе куры несли яйца, хозяин в дырявых носках попивал самогон с лимоном и курил дорогую сигару, а одиннадцать детей в обновках и обносках играли в футбол, стреляя мячиком то в зеркало, то в высокие напольные часы, маятником от которых их мать помешивала суп. Когда же денег не было, а так бывало гораздо чаще, семья садилась на картошку с селедкой и пила чай с сахаром вприглядку.
Бебе любил жену и детей, а любимцем семьи был слабоватый на головку карлик Карлик, которого зимой дети наперебой катали на саночках, а летом, взяв на закорки, ходили с ним на рыбалку или в лес. Отец никогда не унывал, и стоило ему только заподозрить, что кто-то из детей или жена готовы впасть в отчаяние и печаль, как он хватал драную гармошку и, пританцовывая, с музыкой проходил по дому, выметая тоску изо всех углов, и в пляс пускались даже домашние мыши, потому что играть на гармони Бебе был мастер.