Журавлиное небо
Шрифт:
— Ой, не дай бог войны, — вздохнула хозяйка. — Мой сынок где-то землю парит, может, уже и косточек не осталось. Как вспомню… — И лицо ее покривилось, и казалось, еще немного — и заплачет она. Прикрыла лицо рукой, отвернулась, побрела к печи.
Молчали гости. Молчала в хате тишина.
За окном неторопливо шелестел дождь, и все в саду было видно: влажные яблони, опавшие желтые яблоки в примятой траве, картофельная ботва в бороздках и совсем близко, у окна, рябина, — крупные зеленоватые капли дождя повисали на ее ветвях, отрывались, падали вниз. В соседней хате, за садом, наверное, тоже топилась печь; по мокрой крыше стлался дым.
Все
Жена Семена Захаровича вспоминала…
Она не знала теперь, как удалось ей выжить тогда и не умереть от страха, от голода, от тоски. Лишь помнила, что думала об одном и жила этим одним: как бы накормить детей, как бы уберечь их… Потом за людьми прибыли машины. Никто не знал, куда повезут их; говорили, что в Германию… Ей повезло: когда в лагере осталось совсем мало людей, ее с детьми и еще нескольких отпустили — немцам не хватило транспорта.
А что было потом? Деревни, через которые она шла, сельцо, где попросилась в хату — к какой-то бабусе и ее дочке… И тогда она перестала быть горожанкой и стала деревенской: носила воду, ездила в лес по дрова, полола, жала, ходила за сорок пять километров в местечко за солью, плела детям лапти — и этому научилась, — жила и в хате и в землянке, пряталась от немцев и полицаев в лесу, знала, что жива сама, и не знала, что с мужем, где он…
Страшное пекло было — война, и чтоб не знать его никогда…
Весело горели в печи дрова, и что-то закипало в горшке. Пахло на кухне грибами, где-то томительно звенела муха, а гости сидели, молчали, как бы позабыв, что была еще впереди дорога, был город, где наутро ждали всех заботы и служба.
Семен Захарович поднялся, подошел к печи, кочергою выкатил уголек и опять закурил. Да так и остался там, подле печи, и смотрел на огонь, а в глазах его то ли задумчивость легкая таилась, то ли печаль. Хозяйка стояла рядом, сложив руки на груди, и по лицу ее видно было, что нравился ей Семен Захарович, и, может быть, больше всего за то, что он прикуривал вот так, от уголька.
— Все хочу спросить, Захарович, — тихо сказала она, — что там в газетах про войну пишут… Будет она?
— Не будет, мать, не будет… Нам с тобою она не нужна.
— И я же так думаю, и сын соседкин, майор, который был летошним годом в гостях, тоже говорил: не должна. А если что-нибудь такое, говорил, так долго они не повоюют…
— Правда, мать, правда…
— Только у нас вот недавно слух прошел… Люди забегали, начали все в магазине покупать… И я себе соли купила. — Она мягко посмеялась: вот какая, видите, дуреха. — А теперь пускай лежит себе: на заморозки кабанчика заколем, как находка будет.
— Вот-вот! Хорошо… И меня на свежатину позовешь, мать, верно? Ты, если колоть надумаешь, мне обязательно скажи. У меня ружье двуствольное есть, в рейхстаге взял… Я мигом с твоим кабанчиком справлюсь…
— Нет, правда, Захарович, у вас ружье есть?.. Немецкое? — отозвался из-за стола Савченко. — Как это вам взять его удалось? Расскажите!
— А так…
— Ну, так просто и взяли, — словно бы обиделся Савченко, — наверное, интересно было…
Семен Захарович смолк. Он не любил рассказывать про войну: о ней говорить можно было или долго и много, или не говорить совсем. О ней говорить хорошо с теми, кто сам сидел в окопах, лежал в госпиталях, ходил в атаку, — с теми, кто ощущал каждодневно на своих висках островатый холодок смерти. Этому желторотому Савченко война была, наверное, чем-то и необычным и занимательным — взрослая игра. А для него, для Семена Захаровича, война была войной — страшной штукой, замешенной на человеческой жизни и смерти. И еще он знал: если бы не надо было обязательно победить, война для него и его товарищей не имела бы никакого смысла. Война, думал он, — это люди, которые почему-то считались генералами, лейтенантами, рядовыми, а на самом деле были просто солдатами, он сам видел, как за два шага от него упал генерал — было это в первые месяцы войны, — упал, чтобы не встать никогда…
Ему, Семену Захаровичу, временами казалось, что прожил он на свете словно бы две жизни — другой жизнью была война. Она отсчитывала минуты — долгие, как ожидание смерти, она считала мгновения — короткие, как свист пули. Под Севастополем в редкие затишья после боя, когда касалась души мучительная какая-то ясность, открывался ему кусочек той, обычной и почти недоступной жизни. Он видел море: оно лежало спокойное, синее, светлое, подернутое вдали ласковой дымкой, дельфины кувыркались в редких волнах, и казалось, не было вокруг ни войны, ни смерти, ни знойного неба, белесого, точно выцветший брезент, ни свежей крови, темно блестевшей на солнце.
И странно: многое страшное и тяжкое забылось со временем, а вот те спокойные минуты и теперь живы в памяти…
— Сеня! Смотри: дождь перестал!
Его вывел из задумчивости голос жены.
Семен Захарович посмотрел в окно. Туманная прозрачность легким дымком висела в саду. Где-то в селе скрипнули ворота, кто-то заговорил — село полнилось звуками, как бы дремотными после дождя. И начинало уже темнеть.
— Пора ехать, — сказал Семен Захарович.
— А может, останетесь еще? Вечереет, дорога темная, — заговорила хозяйка. — Переночевали бы, а завтра поехали б… Успеете в город.
— Поедем, Захарович, правда? — вмешался Савченко.
— Вы же молодой, куда вам спешить. И они бы, может, остались, — кивнула хозяйка на Семена Захаровича и его жену.
— Он у нас молодожен, мать, к жене торопится. Ничего не сделаешь: молодежь, — вступился за Савченко Семен Захарович. — И мне завтра на работу рано…
Они собрались, перенесли из кухни грибы в машину. Хозяйка вышла их проводить.
— Так вы же глядите, приезжайте, — говорила она. — Теперь грибы хорошо пойдут… Хоть в субботу приезжайте…
— Спасибо, мать, приедем, — ласково смотрел на хозяйку Семен Захарович, — в гости всегда ездить приятно… Ну, бывайте! — и он полез в кабину. Жена уже сидела там, придерживая рукою дверцу, и ждала. А Савченко устраивался в кузове, кутался в брезент…
Машина тронулась со двора.
Они ехали улицей села, мокрой после дождя. Быстро темнело. Где-то наигрывала радиола, и музыка далеко разносилась по селу. Выходили с крылечек на улицу девчата, празднично одетые, молодые — и все в одну дорогу, все торопились, наверное, в клуб. А машина обгоняла их, машина покидала село.