Журнал Наш Современник №2 (2003)
Шрифт:
Как пройти между Сциллой плутократии и Харибдой тоталитарного идеократического государства — этот вопрос давно волновал лучшие умы человечества, и в первую очередь в Европе, испытавшей на себе и ужасы инквизиции, и ужасы первоначального накопления. Начиная с Маркса и кончая недавними теориями постиндустриального общества, европейская мысль связывала решение данного вопроса с особой ролью научного творческого труда и его носительницы — интеллектуальной элиты. Переход от общества, в центре которого стоит промышленное предприятие, к обществу, в центре которого находится университет, — вот вектор движения, позволяющего преодолеть и вещное отчуждение капитализма, и бюрократическое отчуждение этатизма. Предполагалось, что творческий труд не только освобождает человека от подчинения низшей, материальной необходимости — в этом он сродни церкви как пристанищу наших плененных грубыми земными заботами, но взыскующих “высшего” душ, — но и собирает распадающиеся части социального тела, подчиненного экономическому разделению труда и вытекающей отсюда людской разрозненности, в новое единство. Ибо каждое фундаментальное открытие, каждая творческая научная идея в своем прикладном применении дают специализированные отраслевые результаты; следовательно, научное сообщество, если его собрать воедино согласно внутренним законам интеграции и кооперации
На поверку, однако, оказалось, что эта дерзновенная попытка подменить церковь как гарантию и прибежище духовности и собирательницу разбредающегося человеческого стада не увенчалась успехом. Не увенчалась сразу в двояком отношении. Во-первых, не удалось вытеснить экономическую мотивацию, ориентированную на голый практический результат, мотивацией самовознаграждаемого творческого духа, азартно погруженного в захватывающий процесс выпытывания тайн природы. На поверку “творцы” оказались дюжинно буржуазными людьми, разделяющими общую “мораль успеха” с ее утилитарными приоритетами. Во-вторых, не удалось переориентировать элиту постиндустриального общества с ценностей “цивилизации досуга”, взыскующей всего легкого и необязательного, на ценности предельно напряженного творческого труда (творческий труд, говорит Маркс, никогда не превратится в игру, он представляет “дьявольски серьезное напряжение”). Элита не менее, чем массы, оказалась захваченной ценностями “цивилизации досуга”, высшим кредо которой является игровой стиль и избежание излишней ответственности и напряжения. Новую установку творческого сообщества ярко выразил теоретик постмодернистских игр Ж. Бодрийяр. Он заявил, что в эпоху Интернета аскеза напряженного интеллектуального творчества, связанного с первопроходческими дерзаниями, выглядит архаично. Трудное дело авторского поиска можно заменить легким делом поиска готовых решений на гигантском интеллектуальном складе Интернета6. Иными словами, эпоха напряженного интеллектуального накопления сменилась легкой эпохой интеллектуального потребления готовых идей и решений. Жрецы творчества превращаются в жуирующее сословие, разделяющее с другими сословиями современного потребительского общества установки “игрового стиля жизни”. Внимательный анализ современной “интеллектуальной ренты”, которой живет современное научное сообщество, показывает, что данная рента весьма напоминает известные игры финансового сообщества с краткосрочным спекулятивным капиталом. “Интеллектуальная рента”, столь сильно влияющая на цену товара (сегодня она достигает около 70% его стоимости), воплощает не столько качественно новые технологические решения на основе использования фундаментального знания, сколько дизайнерские ухищрения в области формы. За новый дизайн, улучшающий престижный “имидж” товара, потребителю предлагают платить в несколько раз дороже. Таким образом, трудный хлеб творчества научно-техническая элита, кажется, сменила на легкий хлеб манипуляторов потребительского сознания. Все это означает, что светская интеллектуальная “церковь”, призванная укротить гедонистический дух эпохи, так и не состоялась — “церковь” растворилась в “миру”.
Но ведь это не значит, что вопрос о настоящей церкви — альтернативе плутократической власти, пытающейся повязать все общество круговой порукой “не вполне легитимных” практик и моралью вседозволенности, — снят с повестки дня. Это означает другое: что постиндустриальное общество не состоялось как “церковь верхов” — интеллектуальных сливок общества, стоящих по ту сторону массы. Это означает, что фаустовская мечта Запада, связанная с прометеевым проектом носителей научного знания, оказалась профанацией главного вопроса: о присутствии высшего начала в мире, не дающего миру оскотиниться. Чтобы последняя перспектива не состоялась и социал-дарвинистская бестиализация общества не восторжествовала окончательно, эстафету идеи о церкви предстоит подхватить снизу. Не интеллектуальная “церковь” богатых, а страдающая и сочувствующая церковь бедных — вот истинное основание “постэкономического” и “постиндустриального” общества.
Но это означает переистолкование самого вопроса о творчестве. Творить живую человеческую солидарность, основанную на вере в Божественное начало, вовсе не то же самое, что “творить” прометееву науку, занятую преобразованиями мира в угоду потребительским интересам. Социальное творчество, подчиненное этике социального служения наиболее обездоленным — а они снова, как в первоапостольские времена, становятся большинством , — есть творчество демократическое, к которому способно приобщиться не только избранное меньшинство “гениев”, но буквально каждый из нас. Тем самым и проект постматериального, постэкономического общества из элитарного становится демократически открытым и доступным. Но доступность не означает легкости: напротив, аскеза нравственного служения и самоотверженности требует такого напряжения духа, которое сродни творческому напряжению гения в науке. Гений добродетели, ориентированный на высшие смыслы и высшие нравственные ценности, есть демократический гений в смысле своей близости всем нищим духом, униженным и оскорбленным. Явление этого типа гениальности свидетельствует не наука как социальный институт — источник так и не состоявшейся “постиндустриальной альтернативы”, а совсем другой институт — традиционная церковь. Как и предполагал теократический проект Вл. Соловьева, либеральная дихотомия — “гражданское общество — государство” сменяется триадой: церковь — государство — гражданское общество.
Здесь необходимо заново уяснить себе место церкви как института. По некоторым критериям она могла бы рассматриваться как один из институтов гражданского общества, неподопечного государству. Верно ли такое определение места церкви в обществе? Присмотревшись ближе к сути гражданского общества, как она выступает в подаче господствующей либеральной партии, мы увидим, что сегодня в нем меньше демократических и больше “господских” черт.
Если прежний тип демократии тестировал граждан по источникам их богатства, бракуя носителей теневых практик, то нынешняя демократия отличается потребительской всеядностью. Единственно, чего не терпит это гражданское общество, так это настоящей оппозиции, называя ее “антисистемной”, и устойчивого к манипуляции электората, называя его “протестным”. Плюрализм, терпимый в рамках данного гражданского общества — это самодифференциация правящей элиты, условно поделившей себя на “правый центр” и “левый центр”. Эта господская “игра в бисер”, с одной стороны, имеющая манипулятивные цели обмана электората, с другой — элемент стилизации, столь ценимый в культуре постмодерна, изобличает жуирующую демократию, построенную на костях “непринятого” большинства.
Спрашивается, может ли, имеет ли право христианская церковь быть составной частью такого гражданского общества — частью системы истеблишмента? Разве к сытым и благополучным, связанным круговой порукой, пришла в свое время Христова весть? Разве им Христос “завещал землю”?
Но вопрос о принадлежности или непринадлежности христианской церкви гражданскому обществу надо решать не только социологически, с учетом нынешнего характера этого общества, — с учетом принципа разделения политической, экономической и духовной власти. Сегодня гражданское общество непосредственно управляется и направляется ничем более не ограниченной экономической властью — властью давать или отбирать материальные блага, приобщать или отлучать от общества потребления. Ясно, что церковь не может ни под каким предлогом согласиться на монополию данной власти или быть ею “спонсируемой”. В этом смысле церковь ближе государству (“империи”), чем такому гражданскому обществу. Проблема состоит в том, чтобы во что бы то ни стало отвоевать у “рынка” те ценности, которыми в духовно здоровом обществе не торгуют. Не торгуют женской любовью и красотой, не торгуют убеждениями, не торгуют государственными интересами, родной землей и Родиной. Чтобы отвоевать эти нетленные ценности у посягнувшей на них и желающей их присвоить (обладать правом “свободной покупки”) экономической власти, нужна другая, альтернативная власть. Власть, которая объявит эти высокие ценности не ничейными, не выставленными на продажу, а своими, ею защищаемыми и неотчуждаемыми. В этом и состоит реальное социологическое проявление церкви как духовной власти, стоящей над гражданским обществом, захваченным “властью менял”.
Еще Ветхий завет дает свидетельство того, что Бог изъял землю из “сферы компетенции” менял, готовых ею “свободно торговать”: “Землю не должно продавать навсегда; ибо Моя земля; вы пришельцы и поселенцы у Меня” (Лв: 25:23). Но столь же законным является изъятие и других неотчуждаемых, не подлежащих “обмену” ценностей у самозваной экономической власти держателей денежного мешка. В этом смысле церковь должна выступать как власть имеющий: как гарант неотчуждаемых духовных ценностей. В этом же смысле религия отнюдь не частное, факультативное дело “религиозно склонных” лиц, а основание высшей духовной власти — держательницы даров спасения. И у такой власти есть своя “социальная база”, как есть она и у сильного социально ориентированного государства. Опора такого государства — люди, заинтересованные в том, чтобы общественное производство коллективных социальных благ не прекращалось, а сами эти блага не были похищены алчной экономической властью нелегитимных “приватизаторов”, имеющих все основания опасаться крепкого державного порядка.
Пора наконец понять, что сегодня не тоталитаризм противостоит демократии, а экономическая власть “приватизаторов”, норовящая узурпировать и экономические, и внеэкономические ценности, противостоит обществу, противостоит цивилизации. Спасти социум от тех, кто пытается окончательно его разложить, социально и духовно, противопоставив людей как одичавших одиночек друг другу, а низменную материю стяжательного инстинкта высшим ценностям — вот задача одновременно и государства, и церкви.
Ясно также, что “паства” государства и паства церкви здесь в значительной мере совпадают: речь идет о низах современного общества, лишаемых нормальных благ жизни и человеческого достоинства. Доведя государство до состояния “государства-минимум”, ни во что не вмешивающегося и ни за что не отвечающего, а церковь — до факультативной единицы “гражданского общества”, не имеющей действительного права освящать достойное и отлучать недостойных, узурпаторы экономической власти тем самым снимают всю систему сдержек и противовесов, становясь носителями нового тоталитаризма. Не восстановив силу государства и силу церкви, преодолеть этот тоталитаризм невозможно. Новые узурпаторы знают это и потому всю силу своей постмодернистской пропаганды бросают на развенчание государства и развенчание высших духовных ценностей.
Здраво рассуждать о современном положении мира можно только уяснив себе этот факт нового тоталитарного переворота, совершенного сбросившей все “социальные путы” новой экономической властью. Полагать, что урезонить эту власть можно посредством таких паллиативных мер, как постепенное улучшение трудового законодательства, совершенствование закона о предприятии, о гарантии вкладов населения и т.п., значит предаваться утопиям перед лицом надвигающейся грозной реальности. Новая тоталитарная власть неустанно твердит о толерантности (то есть терпимости), но ее толерантность обладает загадочной избирательностью: речь идет о терпимости именно к пороку, но не к имеющей свои твердые принципы добродетели. Черты этого странного парадокса просматривались давно — их подметил тот же Вл. Соловьев, писавший в “Оправдании добра”: “...государство... никогда не откажется от обязанностей человеколюбия — противодействовать преступлениям, как хотели бы те странные моралисты, которые на деле жалеют только обидчиков, насильников и хищников при полном равнодушии к их жертвам. Вот уж действительно односторонняя жалость”7. Сегодня мы видим, что господствующая либеральная пропаганда всю свою изобретательность тратит на оправдание носителей девиантного поведения, то есть явно берет порок в свои союзники. И это — при категорической нетерпимости к носителям твердых моральных и идейных принципов. Последние именуются “традиционалистами” (бранное слово современной “демократии”), тогда как “наделенные воображением” извращенцы и изуверы — носителями “нетрадиционной” (то есть, по-видимому, “прогрессивной”) ориентации.