Журнал Наш Современник №7 (2002)
Шрифт:
Казалось бы, между Свириденковым и Сенчиным значительный разрыв в возрасте (четырнадцать лет), но проза их удивительно схожа, и это настораживает. Свириденков (его повесть обладает очень малыми художественными достоинствами) пишет социологию своего поколения, дает “документ” поколения подворотни и подъезда. Он пишет об их примитивно-горьком составе жизни: они пьют, спят с девками, смотрят “Плейбой”, опохмеляются, курят травку и нюхают клей “Момент”, они клянчат у родителей деньги и снова пьют, пьют, пьют. “Бедные дети пьют без закуски”, — сообщает нам автор. Безрадостный город и безрадостный, бессмысленный мир. Тотальная бессмысленность существования и какое-то самоубийственное отношение к самому себе. Чумная жизнь как ответ на полное развоплощение реальности. Собственно, в этой прозе нет ни одной мысли, выходящей за пределы этой дрянной жизни, ни одного утверждения, кроме того, что “просто им глюков хочется больше, чем жить”. Наркотическое, отравленное сознание — вот итог жизни свободнорожденного поколения. Оно действительно свободно, потому что им ничего не надо. И эта пустота стремительно заполняется наркотической зависимостью — мощнейшей преградой, отделяющей человека от жизни.
Сенчин зафиксировал деградацию человека — человека столичного и провинциального. Сенчин с необыкновенной ловкостью написал большой цикл “алкашных историй”, от лица героя произнеся слова: “Пей водку, — вот и все, что тебе предлагают. Пей и не лезь”. Он написал “мутное, похмельное лицо своего поколения”. Критика заметила: “Время идет. А герой у Сенчина все тот же”. Но это почему-то не настораживает. Не настораживает эта писательская пробуксовка, где водка и травка снова (как и у Свириденкова) почти все определяют в жизни и в сознании. Собственно, вся правда и весь пафос Сенчина — это “мордой в грязь” и “мордой о стол”. И так на четырехстах страницах его книги “Афинские ночи”. Только помоечный колорит и зловонное дыхание, идущее от написанных им страниц, почему-то выдаются за реализм. А читающаяся столь явно тоска его героев по телевизионно-рекламному стандарту жизни, страсть почувствовать себя хозяевами, предпринимаемые потуги к получению наслаждений — не являются ли скрытыми ценностями автора? И этот писатель определяет поколение? Писатель, рассказавший о первой любви к первой девушке через акт гнусного насилия над ней, в коем и сам “возлюбленный” принимает самое скотское участие. Писатель, знающий только гадливо-отвращающее чувство к женщине (будь то мать, подруга, возлюбленная). Писатель, у которого, как, впрочем, и у Свириденкова, нет ни веры, ни любви, которому отвратителен сам человек — и будет представлять молодую прозу в литературе в качестве ее флагмана?! Неужели нам нужно было пройти такой трудный и долгий путь, чтобы, в сущности, вернуться все к тому же перестроечному чернушному герою конца восьмидесятых годов — герою так называемой “другой прозы” — уроду, с низким уровнем интеллекта, с размазанной волей, с гаденькими чувствами? Увы, но именно в Сенчине мы видим, как проросли плевелы, ядовитые сорняки литературы прежнего поколения чернушников. Сенчин и ему подобные — это их литературные дети... Они удивительно бесчувственны и беспечальны. Они холодны и расчетливы. Они и не хотят, чтобы их любили.
Нет, не только действительность виновата в том, что так изуродовала человека, но и писатели, выпустившие в литературу урода, ответственны за эту злобную тенденцию в нашей литературе. И писатели, и критики ответственны за то, что заставляют понимать под “предельной правдой жизни” эту сенчинскую сплошную “жизнежижу”. Герой Сенчина говорит: “Мне нечем особенно дорожить, нечего защищать, охранять в себе и беречь”. Под этими словами мог бы подписаться и герой Свириденкова (хотя не достигший профессионального мастерства Свириденков пока еще менее циничен, чем его старший товарищ-правдолюбец). И таких “правдолюбцев” мы можем еще немало отыскать в современной литературе. Они дали в своих сочинениях отрицательный облик времени. В жизни их героев нет ни мужества, ни страха. Не случайно критики не раз указывали (впрочем, только дружески похлопывая по плечу), что “автор Сенчин не дает в своих произведениях никаких ответов”. Он не дает ответов, так как его собственный писательский критицизм абсолютно безмыслен. И Сенчин, и Свириденков только и смогли безвольно зафиксировать растрату жизни в своих героях, — жизни, которая для них не дар, но в которой отбывают они, с некой обреченностью пожизненного заключенного, свой срок, укорачивая его смертельными наслаждениями. Яд времени впитывается, опять-таки, с безразличием совершенно немыслимым ни для каких прежних поколений.
Казалось бы, молодым писателям был бы к лицу, даже естественен, некий вызов, некий суд над временем. Ведь не раз поколение в литературе начиналось с конфликта. Но и на это нет у них никаких сил, — осталась только мелкая поколенческая гордыня, направленная на примитивную войну с “предками” за лишний червонец. Нет числа таким героям, которые вообще не способны говорить “нет”: погруженные в тьму реальности, они воровато тратят себя на удовольствия (и отсутствует разница в этом стремлении у семейных героев Сенчина или рано постаревших подростков Свириденкова). Но мы слышим другое, мол, Сенчин не принимает действительности, возвращает ей свой билет. Но тогда очень естественно было бы полюбопытствовать: зачем и почему он его возвращает? Нет, он как раз видит выгоду в том, чтобы якобы не принимать действительности (не “принимать” в допустимую либеральную меру). Ведь сегодня именно комфортнее вообще не ставить никаких поколенческих “проклятых вопросов”. И это, кажется, впервые произошло в русской литературе. Впервые в поколении нет “проклятых вопросов”. Впервые только “пофигизм” и только “приколы” подменили сильные чувства.
Первый и самый важный урок такой прозы — душа в ней продана. Такая проза — это собрание акционерного общества без всякой ответственности перед русской литературной традицией. Писатель словно загодя, наперед изъял все главные смыслы русской культуры, словно по дешевке продал души своих героев, а потом только начал писать, превратив своих героев, действительно, в клонируемые существа. Эта литература безжалостна, безлюба, бездушна. И я не хочу от нее отмахнуться прежде всего потому, что и к нам идут эти авторы. И мы печатаем их произведения. И мы не можем не видеть, что за годы “новой жизни” в России вполне оформилась такая литература, и она имеет своих последователей и читателей. Так что же такое перед нами? Эта проза — совсем не приговор переменам, перестройкам, продажности нашей действительности, как часто пытаются ее оправдать. Для приговора в ней слишком мало силы — и творческой, и жизненной. Эта проза — действительно клон, появившийся в результате тотального исключения идеологии из жизни и литературы. Эта проза — урод, родившийся в ситуации убитой Большой идеи. И не надо нам заигрывать с молодым поколением, умиляясь их злобной правде жизни, ахая и охая по поводу их жестокости. Не имеем мы права все списать на социологию — все объяснять внешним фоном. Эта проза свободного поколения отразила парадоксальным образом только одно: свобода ничего не гарантирует в творчестве. Механическое овладение свободой дает результаты самые плачевные.
Так на что же уповать тому же Максиму Свириденкову, если своровали у его поколения Большую идею? И я отвечу: только на личность, вооруженную главными ценностями русской культуры и русской мысли. Только личностное сильное начало мы можем противопоставить в наше ответственное время идеологической пустоте. Но именно личности нет в писателе Сенчине, а о Свириденкове говорить еще рано. “Бескачественная личность”, а не “предельная честность”, которой мы маскируем такую прозу, — вот главный печальный итог такой молодой литературы, полагающей, что она пишется о реальных людях. Еще и еще раз подчеркну, что проблема личностного начала в современной культуре стоит на первом месте. Да, сегодня нет национальной идеи, объединяющей общество, слаба идея государственная, размыт патриотизм до полной потери своих берегов. Но кто мешает именно в этой ситуации сохранять себя — сохранять в себе женщину и мужчину, сохранять в себе приверженность к культуре высокой, к наследию русской мысли? Нам ли бояться жить наперекор? Мы ли не умеем жить в своей идеальной России, коли отечество земное так порушено? Нам ли не видеть прекрасных русских людей, умеющих по-прежнему предстоять пред Вечностью в православном храме, в семье, в науке, культуре?
А потому, мне кажется, что Сенчин все же не выразил мироощущения своего поколения. Не выразил потому, что и он, и Свириденков живут в ужасно тесном пространстве “жизнежижи”, ощущая только “тело” своего поколения, только социологию и физиологию его. Они не вышли за пределы коротких штанишек своего поколения, за пределы актуального модного его облика, за пределы молодой субкультуры. Но именно их опыт столь наглядно позволяет увидеть, что у каждого молодого писателя есть только одна альтернатива: или остаться со своим поколением, или остаться в русской литературе, то есть соотнести себя с совершенно иным.
ОПАСНЫЕ ИГРЫ
Не могу не сказать еще об одной ярко выраженной примете молодой прозы. Как модные журналы, рассчитанные на молодого читателя, так и эта проза проявляют особенный интерес к мистицизму. В журнале “Москва” (№ 12, 2001 г.) напечатана повесть “Лис” молодого прозаика Игоря Малышева. Всю силу своих литературных способностей молодой автор из Подмосковья пустил в распыл, потратил бездумно и безоглядно, выведя в качестве главного героя — беса. Мелкого, очаровательного беса. Владеющий литературным языком, автор с каким-то странным, почти преступным для писателя простодушием решил поиграть в “хорошего беса”. Все лучшие чувства, все лучшие мысли отдает он этому странному герою, не имеющему, собственно, плоти и облика. Описывая его как духовную субстанцию, он показывает совсем не злобную, падшую породу сей твари, но беса, любящего людей. А я думаю: неужели не осталось никого в человеческом мире, способного еще любить? Неужели явная игра с бесом может быть так радостна для автора? Лис, так зовут беса, — цитируем Малышева — “в жизни знал только одну великую радость — жить в этом мире, двигаться вместе с планетой, утопать в снегах зимой, бегать по лугам летом, рыть ходы в сугробах и спать в траве под свист перепелок и мигание звезд”. Вообще и мир, и люди вызывают у него массу самых что ни на есть поэтических чувств и возвышенных мыслей... Но этих “беззащитных и озябших” людей все же любил он удивительно бесплодною любовью, чего, кажется, сам автор катастрофически не замечает. Как не замечает всей смены знаков на свою противоположность: “Мир был чистый, сияющий, как омытый дождем”, — говорит автор. И в этом чистом мире автор помещает людей странных, пишет их судьбы с какой-то отстраненной живописной холодностью. Все лучшее в ощущениях отдано бесу. Только он, в сущности, слышит “музыку земли”, а человек — это всего лишь его эхо, некая странная копия, живущая на грани нереального и реального, но плохо понимающая это самое реальное.
Что это — новое язычество, безответственная игра с духами? Но, кажется, у автора нет никакого языческого азарта. Или перед нами все то же отравленное сознание, позволяющее Татьяне Толстой написать своих покемонов (“Кысь”) под видом советских людей, а молодому автору проповедовать такую глобальную изобретательность, что очертания человеческого и нечеловеческого в его прозе почти неощутимы. Проза Малышева — это дурной выверт в русской литературе, но выверт далеко не безопасный и не безобидный в духовном отношении, о чем он, кажется, еще не догадывается. Известно, что цель сатаны убедить людей в том, что его нет. В случае с Малышевым он этого еще раз добился...