Журнал Наш Современник №7 (2002)
Шрифт:
Русский мир — не безлюбый. На этом стоит вся проза писателей реалистического направления нашей литературы. Проза, услышавшая, что “несется по земле, стелется туманом, обволакивает дымкой стон-мольба человеческая — лю-юби-и-итть” (Сергей Перевезенцев “Нам это надо?..”). А рядом с этой мольбой, рядом с этой жаждой любви все более нагло и настойчиво утверждается, что нынешняя Россия ничего не любит так страстно, как красиво потреблять. А все господа имитаторы в стиле а-ля реализм, в стиле а-ля Сенчин, в сущности, “любят капитализм”, любят тех, кто их обокрал, завидуют тем, кто давно уже продал душу за американскую мечту на нашей территории. “Он всегда хотел быть скорее продуктом, нежели творцом”, — не о них ли это сказано? Писатели, подделывающие “правду жизни”, сравнимы с ловкими поддельщиками доллара: их правда ничего не стоит, приобретая ее, человек получает фикцию: вместо хлеба — муляж, нарисованный на стене, вместо полноты
Да, ни в одном поколении ушедшего двадцатого века не было единомыслия и единочувствования. Одни объявляли “гражданскую войну” в культуре и ходили в кожаных тужурках — другие, совершившие исход с родины, терпеливо взращивали свою Россию на чужбине; одни ушли в диссиденты, борясь за права человека, — другие боролись за права России; одни хотели медленно менять социализм, другие предчувствовали его катастрофу. Весь двадцатый век всякое поколение писателей обнималось главной идеей, рядом с которой, тенью, стояло предательство. Но никогда, ни одно поколение не тонуло в расколотом на множество идей времени. Никогда, ни одно поколение, кроме нынешних молодых, не видело предательства так часто, в таком привлекательном, зазывном виде. Предательства человека в себе, предательства всех главных смыслов русской культуры, когда сеялись семена, заведомо неспособные прорасти. Но что же спасало и спасает других, не желающих проживать свою жизнь не всерьез, иронично, богемно, тусовочно? Эпилогом и прологом будет все та же любовь, сохраненная в себе и поддерживаемая в других. Их любовь к жизни, живой жизни, существующая вопреки всему нынешнему тотальному нигилизму, — это их главная жертва. От себя. Своего поколения. Всем другим.
С родословной Иисуса Христа начинается святое благовествование от Матфея. Скупо и просто перечисляются имена рода. С этого начинается память. С этого начинается течение поколений. Значит — связь поколений священна. И всякое поколение будет ровно настолько поколением, насколько способно будет вобрать в себя эту священную энергию рода. И тогда каждый из нас будет принадлежать не к тесному кругу своего возрастного поколения, преломленного через колено злобным временем, но к большому роду русских писателей. Облетят, как шелуха, все легенды и мифы поколения. И тогда рядом с Валентином Распутиным совершенно естественно, по закону высшему — внутреннего родства, будет стоять сорокалетний Александр Семенов или тридцатилетний Дмитрий Ермаков.
Валерий Шамшурин • Он пришел из Гремячей Поляны (к 100-летию со дня рождения Н. И. Кочина) (Наш современник N7 2002)
ОН ПРИШЕЛ
ИЗ ГРЕМЯЧЕЙ ПОЛЯНЫ
К 100-летию со дня рождения Николая Ивановича Кочина
Вся до последнего венца покрытая голубой масляной краской высокая изба на взгористой долгой улице села Гремячая Поляна выглядит не то чтобы вызывающе, а, скорее всего, театрально и потому нелепо. В давно уже миновавшие времена изба принадлежала крестьянскому семейству Кочиных, здесь на ржаных хлебах возрастал почитаемый еще при своей жизни писатель, а потому на фасаде укреплена мемориальная доска. У писателя, отличавшегося правдолюбием, был крутой норовистый характер, и нет никакого сомнения, что, если бы ему привелось увидеть отчий дом в таком декоративном сусальном виде, он бы не на шутку осерчал и даже рассвирепел. Всю жизнь у него вызывало ярость всякое украшательство, и потомки, к сожалению, оказали его памяти неуклюжую услугу. Но что же поделать? До недавних пор многих из нас смущала голая правда, которую всегда хотелось задрапировать. Вот и сказалась привычка. Однако сусальная голубизна и буколическая пасторальность никогда не привлекали писателя, автора знаменитых романов о нижегородском крестьянстве, более того — ему не позволяла этого сама его жизнь, судьба, тяжелейшие испытания.
Гремячей Поляны с ее надрывным трудом, революционно порушенными устоями, раздорами, взбалмошностью и дикими гулянками, с еще щедрыми напастями и скудными радостями, с ее нагольными тулупами и сарафанами, прялками и несгораемыми лучинами, грязью и вонью, а вместе с тем с ее мудрецами, пророками, умельцами, героями и подвижниками вполне хватило даровитому писателю с необыкновенно зорким сердцем для создания книги, пленившей всю читающую Россию.
Этой книгой был роман “Девки”, который, появившись в 1928 году, сразу же вызвал жадный интерес всей читающей России. Стоит заметить, что удачливому новичку в литературе исполнилось тогда всего двадцать шесть лет.
Российский Парнас отважно завоевывали молодые.
Шумная слава сбивающим с ног водопадом обрушилась на Кочина. Но он устоял на ногах, и столичные огни, поманив, не заставили его изменить Гремячей Поляне, где с детских лет он пахал с отцом землю, подростком работал в комбеде и писал первые заметки в газету “Беднота”, где вместе с ним жили, бедовали, терзались и рвались к новой обещанной советской властью жизни его ровесники, которых он и ввел в литературу в образе своих неуемных героев. Кочинский роман был замешен на живых страстях и подлинных борениях, всем своим содержанием утверждал необходимость наибольшего самовыражения личности, свободы духа, что, по мысли известного философа Н. О. Лосского, является одним из первичных свойств русского народа.
Маетная судьба Паруньки Козловой, сумевший преодолеть невероятные испытания, познавшей и великий позор, и немалые муки, но, вопреки всему, что вело ее к падению и гибели, выстоявшей и сохранившей душу, горячо и сочувственно была воспринята тысячами читателей в России. Автор проявил не только некрасовское сострадание к русской, многими заботами и трудами обремененной крестьянке, но задел самую чуткую струну для обитателей мятущейся послереволюционной деревни.
Интересен отзыв на роман Осипа Мандельштама, опубликованный в виде открытого письма Кочину в газете “Московский комсомолец” 3 октября 1929 года: “Ты сумел увидеть деревню по-особому, “по-кочински”, и за это многие будут тебе благодарны”. Мандельштаму нравилось, что в отличие от “барской и народнической литературы”, где авторы позволяли себе посматривать на селян сверху вниз и обращаться с ними походя, снисходительно, Кочин не принижает и не идеализирует деревенскую жизнь, предпочитая передавать ее подлинность, ее стихию. Вместе с тем критик едва ли справедлив, утверждая: “Между тем тебя, тов. Кочин, интересует только темное крестьянское нутро, только стихийная и полуживотная жизнь, которую ты показываешь мастерски”. Особый, “кочинский” подход был вызван вовсе не обличительством, а правдоискательством, и молодой писатель не ставил перед собой цели депоэтизировать деревню, в чем его упрекали некоторые современники, — он в ту пору больше интуитивно, чем сознательно распознавал, вплотную к жизни, насколько жестока и многожертвенна схватка темного и светлого в человеке, что со всей наглядностью велась в жизни тогдашней российской деревни.
Деревня со своими явственно видимыми, обнаженными контрастами давала Кочину тот богатый материал, который таил в себе разгадку будущих противоречий, не поддающихся полному искоренению и неизбежно обнаруживших себя, когда пришел час отделить зерна от плевел, а истину от лжи.
Самостояние личности давалось невероятно высокой ценой.
Вскоре выходит в свет стилизованная под живую народную речь притчевая повесть “Тарабара”. Это была несомненная удача автора. Однако пересыпанное пословицами и поговорками, бойкое, озорноватое и, конечно, не без подвоха произведение насторожило местных критиков, которые принялись упрекать автора в подражании Лескову, что было едва ли справедливо, но зато позволяло не заострять внимание на том главном, ради чего и был создан мастерский лубок, более всего близкий по духу к язвительным рассказам Пантелеймона Романова.
В тогдашнем обиходе слово “тарабара” означало бестолковщину, путаницу, мешанину. Именно этим и отличались в повести завихрения бывшего красного партизана Самсона, который объявил заклятым врагом беднейшего крестьянства колхозного вожака Власыча за решимость того покончить с уравниловкой. Немалыми конфликтами изобиловала коллективизация, признающая единственную правоту: бедняк сознательнее середняка, а подобный Самсону борец за равенство предпочтительнее любого разумного хозяйственника. Иная постановка вопроса попахивала крамолой. И хотя в “Тарабаре” дело заканчивается раскаянием Самсона, подавшегося из деревни на строительство автозавода, поражение революционности перед осмотрительностью никак не соответствовало политике наступления на мужицкую косность. Кочин явно шагнул “не в ногу со временем”.
Да, наряду с повестью “Впрок” Андрея Платонова “Тарабара” Николая Кочина вносила диссонанс в пафосную литературу о колхозном строительстве, где образцом стали многословно-патетические “Бруски” Федора Панферова. Увы, и самому Кочину не удалось избежать той обязательной расхожести, которую, выполняя партийный заказ, демонстрировали тогда многие видные писатели.
Если свой первый роман “Девки” Кочин писал раскованно и смело, находясь на положении рядового школьного учителя и не рассчитывая на громкую славу, то в последующие годы, войдя в литературную среду, наблюдая взлеты и падения мастеров пера, а потому подспудно испытывая чувство обреченности, ощущая томительный холодок непреходящей тревоги, ибо суждено ему было во всем находить правду и доходить до сути, по-крестьянски отвергнув любую ложь и всякое лукавство с порога, он вынужденно приучал себя к осторожности, к мыслям с оглядкой, к тому конформизму, который позволял оставаться на плаву. Увы, смиренником Кочин был никудышным — натуру не спрячешь.