Журнал Наш Современник №8 (2001)
Шрифт:
Ты груба и лицом и станом,
Мы таких вот, скрутив арканом,
Из далеких земель вели.
Мы таких, надругавшись досыта
И рубахи напрочь сорвав,
Опрокидывали раскосых
В полевое кипение трав.
Мы вставали грязные, голые,
Закусив губу до крови,
И плескало глазами тяжелыми
Море дикой степной любви.
Что ж ты рожу отворотила?
Уж ни тем ли теперь горда,
Что прошла наша злая сила,
Как швыряли на щит города.
Там,
Тишина, над хлебами синь,
Измельчали мы или выросли
Из кольчужной брони пустынь.
Вечно блазнит, в веках звеня,
Чтоб Европа летела грязью
Из-под звонких копыт коня.
И любить нас, шальных, неистовых,
До предела лет молодых,
Самый злой и пленительный искус
Непутевой твоей судьбы.
Славянский Ход! В нашем автобусе “Россия” он сидел прямо напротив меня. Когда пришло время обеда и нам раздали сметану, Дмитрий Михайлович, разрывая пакет, ее тут же умудрился пролить себе на рубашку. Беспомощно огляделся и остановил свой взгляд на мне. Затем в Кишиневе я зашла к Виталию Семеновичу узнать время подъема на следующий день и вновь увидела умоляющие глаза Балашова. На этот раз он пролил на свою выходную и исподнюю косоворотки рыбье масло. Я командовала: “Дмитрий Михайлович, ты прямо как ребенок. Стягивай рубаху”. Он послушно снял и, оправдываясь, сказал: “Понимаешь, Надька, я хотел масло скумбрии прямо из банки выпить. Не выбрасывать же такую вкуснятину. Ну, а тут меня кто-то и задел...” Через полчаса я принесла ему косоворотки чистыми и отглаженными. Но если мне приходилось его чистить и обстирывать, то он, в свою очередь, успокаивал меня, когда я получала нагоняи от Виталия Семеновича Маслова. Говорил: “Ты, Надька, не обижайся на старика, ему больше всех достается”. И после того, как он Маслова называл стариком, хотя сам был на семь лет его старше, мне становилось весело и обида проходила. Чувство сострадания, человечности в нем было потрясающее. Ни разу Балашов не пожаловался на неудобства в автобусе. А ведь мы одиннадцать ночей провели в нем. Подберет под себя ноги, свернется калачиком и заснет. А то в таком положении заметки дорожные начнет писать.
Помню, проезжали Румынию. Автобус остановили румынские полицейские, и хотя правил мы не нарушали, им захотелось поживиться. Пока водители выясняли причину остановки, некоторые из нас вышли на воздух поразмять косточки. Стоит Дмитрий Михайлович с седой бородой, в расстегнутом кафтане, косоворотке, сапогах, да еще на фоне надписи “Россия”, — колоритнее фигуры не придумаешь. Подходит к нему с автоматом румынский полицейский, наставляет оружие в грудь и имитирует звук пальбы: “тра-та-та...”, затем, коверкая слова, добавляет для пущей важности: “ Русский стрелять”. Дмитрий Михайлович даже глазом не моргнул, как будто не в его грудь нацелен был автомат румына. Вот какая у человека выдержка была! А ведь никто не давал гарантий, что этот румын не выстрелит. Проезжая через их страну, мы чувствовали, что они настроены к нам, мягко говоря, не милостиво.
В 1999 году я приехала в Новгород и тут же позвонила ему. “Не приму никаких отговорок. Жду, приходи”, — сказал Балашов. И мы с дочерью пошли. Дмитрий Михайлович встретил нас радушно. Выставил на большой деревянный стол, который, кстати, как и многое в доме, сделал своими руками, деревенскую еду: квашеную капусту, картошку, грибки, нарезал огурцов, помидоров, поставил кувшин молока, принес бутыль вина, настоянного на черной смородине, и стал угощать. Бойко орудовал деревянной ложкой, раскладывая в большие тарелки нехитрые угощения. Я с интересом наблюдала за ним. Впервые видела его в домашней обстановке — радостно взъерошенного, в своей неизменной русской косоворотке, с босыми ногами... И возникало ощущение, что попала в одну из сцен его романа. Даже, помнится, сказала Дмитрию Михайловичу, выпивая из деревянного кубка вино: “У тебя, как у Пушкина: здесь русский дух, здесь Русью пахнет!” На что он незамедлительно ответил, что терпеть не может ничего западного в доме. Перекусив с нами, повел показывать свои хоромы. Сокрушался, что Ольга, жена, уехала к матери, а на даче огурцы “так поперли”, что он не успевает их засаливать. И, правда, весь хозяйственный стол был заставлен трехлитровыми банками с огурцами.
О многом мы говорили с Дмитрием Михайловичем. С ним всегда было интересно общаться. Были ли это разговоры о литературе, о любви, о России, или просто о жизни, всегда он рассказывал увлеченно, и в каждом слове сквозила его природная мудрость:
— Вот я заметил, что когда работал на земле, а не в тепличных условиях, когда находился наедине с природой, с Богом, если выкладывался полностью, до конца, Господь мне помогал. Например, косил
В середине февраля 2000 года я получила от него письмо, в котором он писал: “Сижу дома, не вылезаю. Сердце схватывает. Порою кажется, что уже все в прошлом. А меж тем планы грандиозные... Действительно, встретиться бы, поговорить! Приезжай, как будет оказия! Я устраиваю дом, расписал все двери — тоже дело от безделья!..”
Помню, в Петрозаводске спросила, если бы ему предложили жить в Москве, поехал туда? Он ответил, что никогда: “Даже не примешивая политику, не поехал бы. Огромный город всегда делает мизерным любого отдельного человека. И это очень страшно. Не посмотрит Москва и на Дмитрия Балашова, на его имя, на заслуги перед Россией, раздавит”.
Когда прожито все и осенние листья в тpeвоге,
Словно карты мешает пропойный бродяга рассвет,
Уходи, остается земля и в полях остается дорога,
В никуда золотистой России рассеянный свет.
Одиночество, звоном встают над землею закаты,
И любимая женщина взглянет уже не любя.
Уходи от страстей, уходи от ненужной расплаты
За грехи, что свершить не пришлось. Уходи от себя.
Все равно не вернешь неразумную юность из сумрачной дали,
И смешно закликать ту судьбу, что угасла вчера.
На дорогах России таким вот куски подавали,
И горюнились бабы вослед, провожая с двора.
Уходи, детям жить, не мешай оперяться иному,
Тверже посох сожми, в небылое дорога строга.
Оглянись еще раз на изломы родимого дома
И запомни не книги свои, а свои на закате стога.
Будут версты и злые березы, и пухлые тучи,
В опрокинутых далях утонут твои города.
Пусть века прошумят над могилой, и самое лучшее —
Упокоиться в этой земле без креста и следа.
Дмитрия Михайловича не стало. Мне не верится. Я разговариваю с ним, как с живым, и по сей день. На кассетах слушаю его голос. Читаю в письмах его наставления: “Попробуй сперва рассказывать беспощадно, на время забыв о печати, цензуре, приличиях — обо всем. Ежели сразу себя ограничивать — ничего не выйдет. Литература это всегда открытие и дерзость”. Вспоминаю его детские, василькового цвета глаза, молодое, без явных морщин, лицо, которое необыкновенным образом будто бы светилось изнутри. Какую-то внутреннюю, не видимую для многих незащищенность его души. Здесь люди не должны путать с духом, который был у писателя больше, чем просто сильным. Вспоминаю, как он читал мне у себя дома свою новую рукопись. Как он после каждой прочитанной главы спрашивал меня, словно начинающий писатель: “Ну, как, Надька, ничего, или может не пойдет такая откровенность в любви, которую я здесь пишу?” И я честно признавалась, что мне все было интересно и ново. А затем взяла и прямо спросила: “Дмитрий Михайлович, а почему стал описывать любовь теперь? Не связано ли это с возрастом, что уходит уже прежняя мужская сила?” Он учил меня быть предельно откровенной и потому совершенно не обиделся на мой вопрос, а так же откровенно ответил, что в моих словах есть доля правды. Да, он старел, но это не значило, что ослеп, потерял голос, слух, обоняние. Может быть, именно в это время он и почувствовал все гораздо острее. Исчезли барьеры, комплексы... Появилась свобода. Наверно, потому и о нашем Славянском Ходе, и о своей там влюбленности написал так открыто. А может, чувствовал: не так-то много ему оставалось жить. И захотелось высказать то, что не давало покоя, сидело в душе занозой. Вспоминаю, как в Славянском Ходе в Минске, на фуршете, нам, женщинам, надоели бесконечные тосты и речи мужчин, и мы пошли танцевать. В. С. Маслов, увидев это, сказал очень недовольно: “Мы приехали дело делать, а не развлекаться”. Тогда, чтобы нас поддержать, в круг вышел Дмитрий Михайлович Балашов. Широко, по-русски расставив в стороны руки, он как ни в чем не бывало пошел плясать. Да так здорово, так увлеченно, что даже Маслов сменил гнев на милость.