Журнал «Вокруг Света» №09 за 1992 год
Шрифт:
Беглеца, дважды незаконно перешедшего границу — советскую и американскую, — пока шли к Сиэтлу, кормили, поили и только на подходе к берегу заперли. Но заперли в лаборатории с полным комплектом инструментов. Ближе к утру наш беглец без труда снял дверь с петель, вышел на корму, осмотрелся и, увидев недалеко рыбацкие суда, помахал им, снял с борта спасательный круг и бросился в залив. Рыбаки его подобрали и передали береговой охране.
Беглецом оказался кооператор из Владивостока. Пока мы добирались до причала Сиэтла, швартовались, он уже, умытый, переодетый, сидел перед телекамерой и давал интервью на весь штат.
Мейдж
Обговорив условия встречи с Мейдж, мы ринулись в город. И он быстро рассеял, разъединил нас.
В эти первые часы в Сиэтле я не раз принимал
В центральных добротных кварталах, где день кажется светлее, чем мог бы быть, а ночь вбирает в себя яркость витрин и уличных фонарей, начинается настоящее крушение. Запутавшись в чувствах, ты вдруг постигаешь: в каком-то смысле тебя прежнего не стало, и, чтобы хоть как-то сохранить себя, надо оглянуться, отмежеваться и помнить другую, привычную тебе реальность и твердить себе неустанно — все это не имеет к тебе никакого отношения...
Не берусь говорить за других, но я ступил в Сиэтл робко. Эта робость не покидала меня и тогда, когда выяснилось, что здесь трудно затеряться, если даже захочешь: куда бы ты ни свернул, выйдешь на одну из улиц, ведущих сверху вниз в уютную бухту, где стоит твое судно. Я быстро привык к небоскребам, забывал об их существовании, пока снова не поднимал голову. И напряженность многорядных автомагистралей, будто проутюженных глетчерами, уже не казалась смертельной... Но все-таки я не мог избавиться от робости.
Была ли эта робость перед Большой Америкой? Нет. Такое со мной случалось множество раз — и в странах Европы, и у себя дома. Но в Сиэтле я впервые задумался о том, что каждый кусок земли по-разному принимает человека. Будь это на континенте или на небольших островах. Не всюду я ходил с одинаковой уверенностью. Не принимал меня, например, я считаю, Кольский полуостров, на котором бывал не однажды. А вот на эстонских островах или во Владивостоке ходилось легко и хорошо. Земля всегда тверда, и потому до поры до времени этому различию не придаешь значения. Хотя с годами я понял и осознал: для меня лично самой твердой оказалась палуба, даже в шторм. Потому что в водном пространстве земных тревог нет. И на льдах Ледовитого океана все ясно. Под твоими ногами километровые толщи воды, а все земное только воспоминание...
Теперь, когда уже прошло немало времени и после Сиэтла был Сан-Франциско, могу сказать, что с ним получилось у меня иначе, чем с Сиэтлом. Уже на подступах к Сан-Франциско, когда мы прошли Золотые ворота, открылся вид на город. Утреннее небо высвечивало его каким-то древним светом, похожим на лунный, и перед нами на холмах он стоял таким, каким мог привидеться только в радужном сне. И я сказал себе: Сан-Франциско, Фриско, уверенный город, настолько уверенный, что ему ничего не стоит приласкать меня. И я не обманулся. Бродил по его улицам до бесконечности, и, когда мне нужна была помощь, пусть даже самая малая, он благоволил ко мне... Именно в Сан-Франциско я убедился, что Америка не так далека, как казалось. И еще — чем больше странствуешь, тем более сужается твое представление о безмерности мира... Но это уже другой разговор.
Прогулка с Мейдж убедила нас, во всяком случае меня, в том, что с полуслова мы с американцами не скоро поймем друг друга. И дело тут не столько в языковом барьере, сколько в понятиях, которых в их жизни нет.
Помню, еще в те времена, когда я снимал угол у моей незабвенной Домны Филипповны, как-то в институте на уроке итальянского языка, а урок был предметным — о жизни студенчества, — преподаватель написал на доске: «Студент Сальваторе Фучито снимает комнату в районе Пьяццетта».
— А как будет, студент Фучито снимает угол? — спросил я.
Озабоченный преподаватель, немного подумав, сказал:
— У них нет такого понятия...
Мейдж не знала ни одного русского слова. Но мы впятером, сложив запас всех наших знаний английского плюс немецкий Жени Шлея — он был из русских немцев, — объяснялись
— Вы хорошо пели,— заметила Мейдж, обращаясь ко мне.
Имела ли она в виду лично меня или нашу Рок-оперу, я не сразу разобрался. Если меня, то она путала меня с Борисом Флаксом, басом, человеком средиземноморского типа и много фактуристее, крупнее меня. Такое уже случалось в Кордове, меня принимали за него.
— А в Сиэтле вы будете выступать? — продолжала она.
Я, все еще соображая, как внести ясность, пытался объяснить ей заодно, что у театра нет рабочей визы и что если кто-то из американцев возьмет на себя обустройство концерта, возможно... И тогда, когда, наконец, выяснилось, что я не тот, кого Мейдж слушала в «Юноне и Авось», она смутилась и снова с сожалением заговорила о нашем опоздании в Ситку. Чтобы хоть как-то смягчить это обстоятельство, вызвать у нее улыбку и дать понять, что мы ждали бы гостей до конца, до посинения, я рассказал ей, как во время войны в Иркутск приезжал американец по делам ленд-лиза. В честь него первый секретарь обкома партии устроил ужин, после которого они должны были пойти на оперу. Пили, ели, говорили тосты... Хозяин дома, заметив, что гость все время смотрит на часы, успокоил его: «Не волнуйтесь, без нас не начнут». И каково же было удивление американца, когда они наконец в десятом часу прибыли в театр и застали полный зал безропотно сидящих людей.
— Как! — негодовал американец. — И все они ждали нас?
Мейдж, кажется, ничего не поняла. Просто такого в их жизни не могло быть.
— Я была однажды в «Метрополитен-опера», — сказала она, — наши спектакли начинаются много раньше.
Мейдж повезла нас в «Чайнатаун», китайский квартал, на автобусе. Объяснила, что автомобиль сына, которым она пользуется в Сиэтле, не вместил бы всех нас и к тому же в «желтую зону» пассажиры едут за счет муниципалитета бесплатно.
Тут нам все было ясно. А вот ее желание показать нам именно китайский квартал не совсем понятно. Мне лично показалось, что, по ее разумению, мы у китайцев должны были бы чувствовать себя как дома. И действительно, здесь обстановка оказалась много проще, ближе нам, если, конечно, не считать выставленных прямо в белой стружке льда даров моря — крабов, креветок и всякой рыбы; здесь до блеска отмытые овощи и фрукты покоились на лотках перед лавками; здесь можно было пить соки, есть всевозможные морские кушания под разными соусами... Но какая-то навязчивая, пронзительная грусть не оставляла меня в этих кварталах... Я был самый старший в нашей компании, может, оттого этот закопченный старый район, весь из старого красного добротного кирпича, опустевший к концу дня, с булыжными мостовыми, со сгущавшейся серостью неба, навевал что-то от фильма «Судьба солдата в Америке», что-то от моего военного детства, что-то от музыки Гершвина... Уже загорелись фонари, и Мейдж, выглядевшая рядом с нами классной дамой, не выдержав общей невеселости наших лиц, незаметно вывела нас к тем многорядным авеню, которые плавно взбирались по склону и вели к богатому центру... Мейдж решила угостить нас пивом и спросила, не хотели бы мы посидеть в баре респектабельного отеля?
— Нет,— сказал я за всех.— Мы будем чувствовать себя там некомфортно. Лучше где-нибудь пообщедо-ступнее.
Вечером посреди небоскребов было спокойно, дневного отчуждения словно бы и не существовало... И все же Мейдж привела нас в богатый «Вестин отель», огромный, с двумя башнями, соединенными одним безмерно просторным холлом.
Из глубины холла доносились фортепианные звуки, напоминающие ту Америку, которую я знал с юношеских лет. Точнее, на какое-то мгновение мне показалось, что я не в Америке и только знакомые звуки напоминают о ней... В Америке я вспоминал Америку, не ту, что мы с годами вбирали в себя — пугающую, мощную, ату, которая ворвалась в нашу жизнь во время хрущевской оттепели вместе с «Порги и Бесс»... Многое тогда было просто и доступно. Помню, я, недавний выпускник мореходки в Таллинне, узнав о гастролях «Эвримен опера», без особых средств в кармане сорвался и поехал в Ленинград. Легко, без труда попал на «Порги и Бесс», легко устроился в гостинице «Европейская», а после оперы со своими грошами сидел в ресторане гостиницы и видел там за ужином всю негритянскую труппу...