Журнал «Вокруг Света» №09 за 1992 год
Шрифт:
Ярко освещенный холл и мягкий велюр желтого бесконечного ковра поглощали разговор Мейдж с моими товарищами. Меня сносило туда, где звучал рояль. Он звучал в той особой манере импровизации, которую породила негритянская музыка. Не случайно она ассоциировалась у меня всегда с коричневым цветом, с густотой шоколада...
От пива я отказался — у каждого свои недостатки, — попросил себе кофе.
— Кофе стоит четыре с половиной доллара,— шепнул мне кто-то из ребят, изучавших меню.
Здесь было хорошо, и я не хотел ни о чем думать. Пианист импровизировал тихо, ненавязчиво, сидя спиной ко всему остальному миру, с нами была прекрасная Мейдж, женщина с добрыми говорящими глазами, которая неизвестно
Потом мы провожали Мейдж.
...Америка не удивила меня, она оказалась такой, какой была в моем сознании... Первый раз я увидел Америку в Сокольниках, на грандиозной выставке — москвичи, должно быть, до сих пор помнят ее. Меня поразила в ней некоторая небрежность, какую могли породить только изобилие и естественность. Роскошные башмаки,
о которых можно было только мечтать, были грубо, насквозь, по-живому приколочены гвоздями к стенду, а молодой американец в секции книжных изданий, к которому я подошел с разговорами о Хемингуэе, не очень-то скрывал своего равнодушия к нему. Подсознание уже тогда говорило мне, что американцы в большинстве своем народ нормальный и искренний... Но в том прошлом, будучи неистово счастливым, я не очень доверял самому себе. Теперь же, когда с опозданием на целую жизнь я оказался в Америке, слабые следы того, что с годами оседало в памяти, помогали мне ничему не удивляться.
Постичь Америку не так просто, как может показаться из моих рассуждений, тем более что наше положение существенно отличалось даже от положения тех, кто приехал в Штаты на долгие месяцы и живет в нормальных домашних условиях в окружении американцев. Мы жили на судне, на своей территории, и Америка для нас оставалась берегом. Лично я чувствовал себя человеком, наблюдавшим Америку из окна, а за окном на каждом шагу действовал закон, невидимый до тех пор, пока ты не попытаешься его преступить. И нужен был случай, который мог бы хоть немножечко приоткрыть жизнь, скрытую от взгляда постороннего. И такой случай представился.
Как-то Мейдж подъехала к причалу с сыном, Хансом, студентом, похожим на маленького мужичка — постриженные под горшок волосы, аккуратненькая бородка... Они хотели показать нам студенческий городок. Но поскольку от нашей прежней компании на судне оставался я один, а Мейдж с Хансом могли взять к себе в автомобиль троих, то мы прихватили с собой двух Саш из бывшего АПН, Тропкина и Лыскина, и поехали в восточную часть Сиэтла, в сторону особняков и пышной зелени.
Нужно ли говорить, что в кампусе — университетском городке — мы попали в атмосферу английского средневековья, с газонами, о которых англичане говорят: «Для того, чтобы иметь такие газоны, надо их стричь триста лет». И хотя университету было всего сто лет, он выглядел на все триста со своей дворцовой старомодностью. Какая-то особая сфера существования... Хочешь, все пять-шесть лет пролежи на газонах, только усердно и честно сдавай экзамены — а их здесь видимо-невидимо. Единственно, что меня удивило в этом городке, так это то, что перед факультетом славянских языков в клумбе цветов стоял бюст Эдварда Грига. «Разве что Грига любят и у нас в России», — промелькнуло у меня в голове.
— Наверно, потому, что здесь учатся много норвежцев, — сказала Мейдж.
Ханс повел нас на свой физический факультет, показал нам лабораторию, где пишет дипломную работу, а затем мы заехали в университетский госпиталь. Прошли, поднялись на этажи. Никто никого не остановил. Никто ни о чем не спросил. Только Мейдж отвлеклась на секунду, спросив о чем-то случайного встречного. Заглядывая в открытые настежь палаты, мы прошли коридор и вышли в холл, где за полукругом стойки сидели девушки. Можно было догадаться — это что-то вроде регистратуры наших поликлиник. Одна из девушек, видимо старшая, увидев нас, поднялась навстречу, и тут же завязался с ней разговор, который прервал телефонный звонок. Она извинилась, подняла трубку, и по мере того, как слушала, лицо ее, только что улыбчивое, принимало выражение ужаса. Не успела положить трубку, как вмиг появился администратор, высокий сухопарый человек с сухим аскетическим лицом. Он оглядел нас, и его бесцветные глаза остановились на Мейдж.
— Они фотографировали, — сказал он, будто случилось непоправимое.
Мы, привыкшие к доброжелательным улыбкам американцев, растерянно переглянулись. Вопрос касался Лыскина, он и ответил:
— Да. Снимал, кстати, всего один кадр...
Момент фотографирования я помнил. Тропкин с Мейдж не могли видеть этого, они шли впереди нас. Саша Лыскин, почти не останавливаясь, сделал кадр в открытую дверь, и дремавшая пожилая негритянка со сморщенным лицом открыла глаза на щелчок фотоаппарата. Внимание Саши, признанного мастера фотографии, привлекла не она, а палата — просторная, стерильная, с окном в полнеба и лежанкой, поблескивающей никелем и всевозможными ручками автоматики. Для Саши такой кадр сам по себе вряд ли представлял интерес, и об этом мы дружно сказали администратору. По всему было видно, что Мейдж не могла себе простить свою небдительность: сжав губы, поворачивала живые участливые глаза на того из нас, кто брал слово.
Администратор повел нас в свой кабинет. И тут началась новая волна объяснений. Выяснилось, что по американским законам с той минуты, как больная поселилась в палату, палата — ее собственная территория, и администрация призвана защитить ее права... Если фотография Лыскина появится в какой-нибудь точке земного шара, пусть даже в самой отдаленной и захолустной, больная подаст в суд на всю администрацию, и тогда весь персонал этажа будет уволен, а ему, управляющему, грозят более жесткие меры, вплоть до лишения пенсии... Одним словом, все это мы выслушали, не до конца сознавая серьезность случившегося. А Мейдж была напугана не на шутку. Смягчил обстановку сам же администратор. Когда уже, казалось, дело должно было дойти до федеральных властей — рука администратора все время тянулась к телефонному аппарату,— он предложил Саше отдать ему пленку.
— Только это может успокоить нашу пациентку. Мы готовы предоставить вам возможность поснимать такие же палаты со всем, что в них есть, кроме человека...
Саша резким движением руки извлек из фотоаппарата пленку и положил перед администратором.
— Берите, она почти не отснята, — горячился он.
— Нет! Вы обижаетесь, — отодвинул тот от себя пленку, — так мы не договоримся.
— Поверьте, — сказал Тропкин, — никто не обижается. Напротив, мы вам благодарны за прекрасную информацию о правах ваших больных...
Потом что-то сказал я, что-то добавила Мейдж, и, наконец, убедившись, что исход конфликта вернул нам прежнее расположение духа, администратор встал и с извинениями проводил нас до лифта.
Ханса с нами не было. Он ждал в машине. Когда мы уселись и поехали, Мейдж стала рассказывать ему о случившемся. Я дал ей договорить, а потом сказал, что, когда Мейдж приедет в Москву, мы соберемся все вместе и устроим для нее какой-нибудь потрясающий скандал. Только она должна взять с собой Ханса, чтобы он оценил тот, который выдержали мы.