Зимний скорый. Хроника советской эпохи
Шрифт:
Гроб оказался неожиданно тяжел даже для шестерых, а тащить его пришлось по колени в сыром мартовском снегу, протискиваясь между могильных оградок. Димка шел перед ними и направлял движение. Кричал им: «Заноси направо! Теперь налево! Теперь на месте разворачивайтесь!» Когда они, наконец, опустили ношу на снег у развороченной глинистой ямы, Димка, красный, в сбитой набок шапке, с прилипшими к потному лбу волосами, казался почти довольным.
Поджидавшие их четверо мужичков с испитыми лицами, все, как в униформе, в ватниках и старых солдатских ушанках, немедленно принялись подлаживать под гроб два длинных брезентовых ремня. Деловитыми матюгами согласовывали работу, не обращая внимания на женщин.
Вот как это происходит, — думал Григорьев. — Вот, что такое смерть. Почему ее так боятся, чего мы страшимся? Ведь не только умирания, боли, мучений. Небытия? Но мы уже знакомы с небытием. После смерти будет только то, что было до рождения. Казалось бы, ничего страшного… Нет, неверно! Небытие до рождения было естественным: бессознательность хаотических электронов, атомов, излучений. А возврат в небытие после рождения — неестественен. Если человеческий разум способен охватить Вселенную, если каждый человек равен целой Вселенной, то и время жизни его должно соизмеряться с астрономическим временем Вселенной. Не иначе…
Раздался крик:
— Готовься!
Заскрипели и натянулись ремни. Димка сдвинул шапку на затылок, выгнулся, глядя горящими глазами на гроб.
Я должен был бы испытывать страх и сострадание, — думал Григорьев. — И я их испытываю. Но сейчас как-то ослабленно, не так, как Марик. Даже неловко, неужели это — черствость? Но зато я чувствую сейчас то, что испытывают они все — и Марик, и Димка, и даже землекопы, даже ребята-помощники, которые деликатно остались позади. И это ведь тоже от страха и сострадания!.. И то, что я так прислушиваюсь к себе, — как в груди уколами отмирают старые клеточки и рождаются новые, — от страха и сострадания. А если сострадание мое пока беспомощно, то, может быть, и перерождение так болезненно именно оттого, что «внутренний человек» пытается свою беспомощность пересилить…
— Взяли-и! — скомандовал старший из могильщиков. — Опуска-ай!
Гроб, оставив на комьях глины клок отодравшейся синей бумаги, ухнул в яму. Змеями взлетели на воздух выдернутые из-под него ремни. Опять тоненько заплакали старушки. Стелла замерла в стороне. Димка яростно смотрел на яму. Что-то надо было сделать. Знакомое из книг, из фильмов. Григорьев никак не мог сообразить — что?
И тут вперед неожиданно выступил Марик. Нагнулся, поднял бумажный обрывок и как был, согнутый, протянул руку и отпустил его над ямой медленным синим лепестком.
Димка сорвался вперед. Зачем-то оттолкнул Марика, будто мало было места. Начал торопливо хватать и сбрасывать вниз комья глины, отзывавшиеся из ямы звонкими ударами, словно освобождающе лопались перетянутые болевые струны…
По дороге с кладбища парни-помощники отстали, старушек развезли по домам. И поминки справляли вчетвером — Димка, Марик, Григорьев и Стелла. Справляли в той же комнате, где занимались десять лет назад. Так же стоял посредине огромный комод, отгородивший «спаленку» Стеллы.
Когда они вошли, из-за комода вдруг выбежала замурзанная девочка лет четырех, уставилась любопытными глазёнками на Григорьева и Марика.
— Ка-атька! — хрипло сказал Димка. — Наследница наша.
Стелла метнулась за комод, вынесла оттуда горшок, накрытый крышкой, и выскочила из комнаты.
Потом они сидели за тем же самым круглым столом. Со своего места на тумбочке слепо глядел зеленоватым экраном тот же старенький телевизор «Знамя». Напряжение похорон потонуло в поднявшейся усталости. Пили и ели молча.
Григорьев вспомнил их прошлые застолья. Сколько же раз им казалось, будто после их встречи переменится что-то в жизни у каждого! Словно заряжались друг от друга! Значит, то был самообман? И то, что представлялось душевным подъемом, оказывалось просто возбуждением, неспособным прорваться в реальность?.. Но как тогда быть с его сегодняшним чувством перерождения? Оно тоже размылось усталостью. Неужели — еще один самообман?
Стелла как когда-то приносила им из кухни тарелки с едой. Теперь он видел, как она постарела и похудела: личико заострилось, обтянулись и выступили нос, надбровья, скулы. Морщинки прорезались у глаз. В волосах, как прежде гладко зачесанных назад, проблескивали сединки. Но всего сильней поразила его, ясно помнившего нежную и мучительную полноту ее бедер, сухонькая бедная фигурка.
Когда садились за стол, она мышкой скользнула к нему, коснулась его руки с обручальным кольцом, выдохнула шепотом в самое ухо: «Женился! Ребенок у тебя! Умничка!» И сухими губами легонько царапнула его щеку. Ему показалось, что от нее пахнет хозяйственным мылом.
Неужели это — Стелла? Неужели был тот номер в «Морском прибое», наполненный сквозь выцветшие занавески бесстыдным солнцем, девять лет назад?.. Ах, как это помнилось! Как переживалось в памяти! Воспоминание очистилось временем от юношеского разочарования и темных, низких подробностей. Осталось яркое — изумление, благодарность. Лицо Стеллы, самозабвенное и словно искаженное страданием. Ее стоны, ее раскрытое тело, бившееся горячо и сильно, как сердце. Никогда, ничего подобного не было в их пресном супружестве с Ниной.
Но томило не само воспоминание, а всё та же неразрешимость власти разума над реальностью, настоящей ли, прошедшей. Вспомнилось, как человек у Воннегута, умирая, не прекращает жизнь, а только завершает. И после этого может перемещаться в любое мгновение от рождения до смерти, снова и снова, по выбору, переживать случившееся с ним. Повторяемость записанной пластинки… Нет, и это не спасение. Разуму нужна именно власть над реальностью!
Димка вытащил старый альбом. Начал перелистывать картонные страницы с пожелтевшими, но сохранившими удивительную резкость фотографиями, похожими на гравюры.
— Вот, — сказал он, — какая красивая была!
Со снимка напряженно глядели ребята в кепках и девушки в одинаковых халатах и косыночках. Над ними плакатик: «Ровесники Октября фабрики имени КИМа. 7 ноября 1935 г.» Григорьев сам нашел среди них Александру Петровну. Она была похожа на прежнюю Стеллу: большие изумленные глаза, пухлые губы. Как ее называли тогда? Наверное, Шурочкой.
Восемнадцатилетняя Шурочка смотрела на них сквозь расходящийся черный провал времени, в котором тонула ее будущая жизнь — работа, война, голод. Гибель одного мужа, бегство другого. И снова — работа, работа, единственное, чем она могла поддержать жизнь рожденных ею детей. Цеховая грязь, дурнота уайт-спирита, отравленное и разбитое тело, превращенное в механизм. Дотягиваясь взглядом до живых, она истончалась в подобное тени существо, каким они знали ее, чтобы в конце обрести на миг уже мертвую плоть в страшном подвале и отлететь назад, на снимок, как на отдаляющуюся планету.