Зимний скорый. Хроника советской эпохи
Шрифт:
Но на двадцать втором году Великой Войны, когда он попал в шведский плен, тело старого Фердинанда уже покоилось в мраморном саркофаге под хорами собора Святого Стефана, а душа взирала с небес на адское пламя, которое сама раздула на земле. Новый же император словно забыл о существовании пленного генерала.
Шведы перевезли его на север, к своему холодному, бесцветному морю. Поселили на мызе у берега. Его, конечно, никто не охранял, он был связан только словом. Мог нанимать прислугу, мог выписывать из дома книги, белье, даже итальянские вина, к которым привык. Что-то пропадало, пока тюки и ящики везли через всю воюющую Европу. Что-то привозили. Месяц проходил за месяцем. Император молчал…
Что ж, всё можно было понять. Фердинанд Третий, в отличие от своего грозного и пугливого отца, хотел сам быть полководцем. Когда по приказу старого Фердинанда беднягу Валленштейна зарубили ночью в собственной спальне, молодой Фердинанд, еще наследник, тут же объявил себя главнокомандующим. И что ни говори, в битве под Нёрдлингеном армию вел именно он.
Ко всему прочему, молодой император был еще музыкантом и композитором. Говорили, что талантливым. Рассказывали, что он способен искренне восхищаться мелодиями других сочинителей… Ну что ж, новый император поступил с ним, Раймондом Монтекукколи, так, как, наверное, и должен был на всякий случай поступить со своим ровесником, набирающим популярность в войсках молодым генералом.
Месяцы плена нестерпимо медленно срастались в годы и пугающе отламывались от жизни. Особенно мучительны были летние ночи, в этих северных краях неестественно светлые, раздражающие и не дающие сна. Чтоб утомиться и заснуть, он подолгу бродил вдоль берега. Мелкие прозрачные волны ползли по прохладному песку к его ногам, их слабый плеск был единственным звуком в дремлющем мире под белёсым небом.
Он шел и думал о письмах жены, которые доставлял иногда очередной возок с книгами, вином и одеждой. Его юная жена была красива, прекрасно воспитана. Говорили, что у нее доброе сердце. Он женился на ней однажды зимою, потому что человеку его круга неприлично в тридцать лет быть холостым, да и род Монтекукколи надо было на всякий случай продлить поскорее. На случай, если его убьют. Но его не убили, он оказался в плену.
А жена не могла понять, почему он так упрямо ждет, пока о нем вспомнит император? Почему не соглашается, чтобы его выкупила семья? Шведам всё равно, кто заплатит. Одно его слово — и они будут вместе!..
Он шел и шел вдоль кромки чужого, холодного даже в летнюю ночь моря. Конечно, молодой женщине трудно было выносить соломенное вдовство. Но чего стоили все ее томления, телесные и сердечные, по сравнению с муками, которые испытывал он! Быть выкупленным семьей, значило вернуться в Вену без разрешения императора. В таком случае путь в армию оказался бы для него закрыт. «Мы будем вместе!» — писала жена. Как будто при его обычной жизни они могли быть вместе больше, чем два зимних месяца в году!
Что стал бы он делать, если б его не возвратили на службу? Миловаться с нею, растить детей, забавляться охотой? Лучше уж оставаться в плену!.. Уехать куда-нибудь далеко — в Англию, охваченную гражданской войной, даже за океан, в Новый Свет? Вступить в чужую армию, «продать шпагу»? Если бы где-то в мире могла быть война, совсем не имеющая отношения к Империи, он, возможно, так и поступил бы. Но и теперь, и в грядущем все войны на земле идут и будут идти, в конечном счете, только за Священную Римскую империю и ее истинную веру, либо против них. И, значит, ему оставалось — ждать. И мерить, мерить шагами прибрежный песок вдоль кромки, стягивающей двойной простор — тусклой воды и блеклого неба.
А почему его так поражал этот простор? Разве не видел он огромных открытых пространств на полях сражений? Разве не видел это же самое море во время датских походов? В чем разница?.. Здесь он был один в пустой вселенной, такой же крохотный, безмолвный и чистый, как любая песчинка под его ногами. А там, в битвах — густо копошились на дне мироздания человеческие личинки. Слой воздуха над ними дрожал от выстрелов и криков, был отравлен вонью их тел и едким пороховым дымом. Почему же он так жаждал вернуться в тот мир, хотел вновь быть оглушенным его грохотом и воем, хотел опять вдохнуть серные испарения его ненависти? Потому что только в том мире возможно человеческое бессмертие? Но чего оно тогда стоит…
Шел двадцать пятый год Великой Войны и четвертый год его плена, когда на берегу показался всадник. Он тяжело скакал по песку, вздымая облачка пыли. Кажется, военный. Офицер.
Всадник соскочил с коня и оказался молоденьким шведским лейтенантом. Голубые мальчишеские глаза из-под рыжих бровей с любопытством уставились на смуглокожего великана с густыми космами черных волос и черной бородой, который с сонным видом сидел на днище перевернутой лодки. Трудно было представить, что этот человек, совершенно непохожий на немца, и есть тот самый, знаменитый имперский генерал. Знаменитый более всего тем, что о нем демонстративно до неприличия забыл собственный император.
Офицерик торжественно поклонился (только в глазах прыгали ехидные искорки и губы чуть кривились в задавленной усмешке): он счастлив сообщить его превосходительству, что выкуп за него внесен имперским правительством и уже получен в шведском казначействе. Через какое из нейтральных государств предпочитает господин генерал возвратиться на родину?.. Как, неужели он настолько не следит за ходом войны, что даже не знает, кто и на чьей стороне сейчас воюет, а кто держит нейтралитет?! Ну, а когда в таком случае желает он выехать? Ах, немедленно…»
— Как думаешь, — спросил Димка, — скинут Никсона?
Они вдвоем сидели в его очередной мастерской, среди пестрого хаоса обрезков и стружек, и пили «старку». Димка был мрачен. Что-то странно знакомое напоминали его угрюмое лицо и уклоняющийся взгляд. Явно не судьба Никсона его тяготила. Григорьев вспомнил: такое выражение было у отца, на работе. Так он смотрел.
— Я, может, на БАМ завербуюсь, — вдруг сказал Димка.
— Иди ты, шутишь!
— А чего? Думаешь, я плотничать не смогу? Там заработки, говорят, пятьсот-шестьсот, а здесь — бьешься-колотишься за паршивые сто двадцать.
— Всё из-за того, что мастер?
— Конечно!
— Тебе же обещали, что через полгода в бригадиры переведут.
— Обещали! — фыркнул Димка. — Вот, лето уже, полгода прошло. Подкатывался к начальнику цеха, к директору. С-суки!..
— Не отпускают? — спросил Григорьев.
— По-хорошему говоришь — отмахиваются. Начнешь рычать — хвостами виляют, уговаривают. А результат один.
Выпили еще. Димка стал рассказывать о Стелле:
— Всё искала, куда устроиться работать. Думала, опять в продавщицы. Пошла, бестолочь, по фирменным местам: во «Фрунзенский», в «Людмилу», в «Подарки». Везде ее отфутболили. Семьдесят четвертый год — не шестьдесят пятый, сейчас в таких заведениях смотрят, чтоб внешность была и кураж. А у нее, сам видел, еле душа в теле. «Иди, — говорю, — в обычную лавку, в «гастроном» какой-нибудь». — «Нет, — говорит, — не пойду. Там воровать надо, а я не умею. И тяжести надо таскать, а я не могу». — Димка вздохнул: — Она там, на северах, застудилась, надорвалась. Что-чего, конкретно не говорит, а я не допытываюсь. Понимаю только, что со здоровьем у нее нелады… Оказалась в итоге в детском саду, нянечкой.