Зимняя Война
Шрифт:
И синий Байкал с водою, еще не замерзшей, еще живой, стоял перед ними глубокой синей священной чашей, и плескался, и пел свою синюю песню, и она наклонялась и глядела в него, и видела там свое отраженье, а Юргенс обнимал ее сзади, притискивал к себе в толстом бараньем тулупе, горячо шептал: пускай мы бедные, Женевьева, а дети-то у нас с тобой будут красивые, красивей, чем Царские дети, красивей, чем все байкальские прелестные рыбки! И она оборачивалась к нему на морозе, и у нее на глазах, под ресницами, выступали слезы. Она очень хотела детей. А если я уведу их однажды к Луне?.. Тогда мы уйдем к Луне все вместе. Я тебе обещаю это.
Синяя Луна мигнула над колючей проволокой и погасла. Чужие солдаты подбежали к маленькому, распростертому на снегу тельцу. Парень?!.. женщина… вон волосы – по снегу – струятся… Это она убила Генерала?!..
Чужие
Свистки и сирены не смолкали еще минуту, две.
Луна горько и гордо глядела на деяния бедных маленьких людей круглым и холодным синим глазом.
– Вот пакет, дорогой мой. – Серый лысый человечек протянул Леху маленький плотный бумажный квадрат в прозрачной обертке. – Сегодня же ночью вы должны будете вылететь в Париж. Ближайший рейс…
Он согнул руку в локте, искоса глянул на запястье. Лех усмехнулся, перебил его:
– Не трудитесь. Я давно выучил на память все расписанья. Все отлеты самолетов на Париж, Лондон, Нью-Йорк, Берлин и Мадрид.
– Что ж только Запад? А ваша родная Азия?..
– Не трудитесь сообщать мне время вылета на Пекин, Токио и Бангкок. Я сам вам его сообщу.
Серый человечек, жуя губами, пристально глядел, как Лех прячет твердый конверт за пазуху.
– Не бойтесь. Я не повезу пакет за отворотом лацкана, как птенца или котенка. Я спрячу его в более надежное место. – Лех резко, быстро улыбнулся, и шрамы отчетливей прорезались на его обветренном лице. – Извольте назвать мне имена и местонахожденья людей, которым в Париже я должен отдать… это.
– Запоминайте. – Серый пересмешник наклонился ближе к нему, и крючковатый нос чуть не уткнулся Леху в грудь. – Какой у вас роскошный белый костюм. Запоминайте хорошенько, я буду говорить без повторенья. У меня мало времени.
Лех наклонил голову, впивая слова, отпечатывая их ярким серебром на темном негативе памяти. На Зимней Войне ошибаться нельзя.
Он вылетел из Армагеддона в час ночи рейсом «Париж – Лиссабон».
Перед отлетом он позвонил Воспителле. Что ты делаешь?.. О, я придумываю новую помаду. Буду отправлять в Канаду… в Австралию. Может, дорого купят. Попытаюсь дорого продать. Тогда у нас будут деньги. Много денег. Почему – «у нас»?.. Ты сказала – «у нас»… Никогда не жди меня. Я всегда буду тебя ждать. Даже если… Замолчи. Не зарекайся. Знаешь, у нас в России-матушке: не отрекайся ни от сумы, ни от тюрьмы. Да уж, тюрьма да каторга у нас, чуть что. Берегись, родная, этого «чуть». Да я же канатоходка, Лех. Я же Великая Сумасшедшая Армагеддона. Я же иду по канату над пропастью. И публика внизу, хохочет и свистит, и рычит, и плюет в меня, и рожки мне кажет. Я красивый женский клоун, всего лишь. Но ты дорог мне. Ты стал дорог мне, слышишь?!
Если твой самолет разобьется…
Будто ты не летаешь никогда на самолетах. А если это твой самолет когда-нибудь разобьется, а я буду тебя встречать?!
Никогда не встречай меня. Никогда не жди меня. Я появлюсь всегда вдруг. Так лучше. Так дух захватывает.
Людская волна обтекала кассы и эскалаторы, плескалась пестротой одежд и блеском глаз, улыбок и слез около стальных поручней таможни. Аэропорт гудел и рокотал, звенел гонгами объявлений, мурлыкал бесконечные назойливые радиомелодии, вспыхивал там и сям, в разных концах зала, яркими цветами видео. Тебе это снится, Лех? Ты всовываешь свой билет на Париж в регистрационное окно, и милая девушка, прелестно улыбаясь, поет тебе назидательную песенку: подите туда, потом сюда, здесь досмотр, там киньте на тележку ваш багаж. У меня нет багажа. Я свободен и волен, как птица. Я в свободном полете. Ах, как это оригинально!.. Его дарят одной из самых обворожительных улыбок на свете. Каждой девчонке за стойкой хочется быть звездой. Он поглядел на нее, прищурясь, с восторгом, как глядят на звезду. В стеклянных широких дверях виднелся пустой, томящий душу простор летного поля.
– Рейс Армагеддон – Париж – Лиссабон!.. Просьба пройти на посадку!.. Рейс двадцать пятый, Армагеддон – Париж…
Внезапно все людское море пришло в движенье, прибой заплескался сильнее, мучительнее, и он увидел рядом с собой лицо веснушчатой щербатой рыжеволосой девочки, полное ужаса. Девочка открыла рот и завизжала; она визжала с наслажденьем,
В толпе пробирался мужик, ступал грузно, тяжко, будто вместо обуви на его ноги были нацеплены чугунные утюги. Лех вздрогнул. Сходство его самого с неизвестным, из толпы, мужиком было так сильно, что ему показалось на миг – он глядит в зеркало. Он ощупал себя. Белый цивильный костюм на месте. Короткая модельная стрижка. На пальце золотой перстень, в кармане – золотой портсигар. Даже и не скажешь, что этот парень побывал в пекле Войны. А тот?! Мужик остановился, глядел в застекленные, переливающиеся светом, как вода в водоеме, двери, закусив губу до крови. Его лицо, как и лицо Леха, было все напрочь изрезано шрамами. На его голове, так же коротко стриженной, торчала дурацкая кепчонка, на ногах мотались истрепанные военные сапоги, из-под потертой кожаной куртки виднелась военная же рубаха – гимнастерка. Мужик стоял, глядел, как в стеклянные двери бежит, вливается, ломясь, тряся руками, выкрикивая что-то и плача, безумный народ, по макушку окунувшийся во внезапное горе. Вынул из кармана куртки сигарету. Лех напряженно смотрел, как он подносит к сигарете зажигалку – совсем его, Леха, жестом; как быстро закуривает, как, глубоко затянувшись, отрывает сигарету ото рта.
– Черт подери, она, наверное, погибла.
Лех услышал эти слова. Кто это сказал?! Перед его глазами потемнело. Мужик сказал это его голосом. Или ему почудилось. Голос звучал сухо, буднично и бесстрастно, как у судьи на допросе. Вокруг них ревело и выло море людей.
И все исчезло. Крики, плач, вой, ор, звон и клекот ожидальных микрофонов. Звуки провалились как сквозь землю, будто кто ножом, как голову от селедки, отрезал их от слуха. Они оба, Лех и неизвестный мужик, стали сдвоенным островом молчанья. Лех безотрывно глядел в лицо чужого мужика, читая там свою летопись: от безумья воевать до безумья любить, от царственного любованья собой до смертного презренья к самому себе. Он видел, как тот, стоя прямо против него, его не видит, а продолжает глубоко, отчаянно, нервно затягиваться, словно пытаясь насытить себя табаком под завязки, вбить, вколотить в себя табачную отраву, набить себя едким дымом, как подушку – гусиными перьями: ну, затянись еще, раз, другой, третий, чтобы унять Ад, боль, ужас. Лех проследил за путешествием его сигареты в крепко сжатых прокуренных пальцах – от угла сведенного рубцами рта до окоема вокзальной тьмы, куда летел бездумно стряхиваемый пепел. Острый глаз уцепил буквы по ободу сигаретной скрученной бумаги, и Леха будто подбросило мощным разрядом тока. Он весь подался вперед. Потом, сощурясь, отступил в тень, чтобы курильщик чего не заподозрил – эка, стоит лощеный хлыщ в белоснежном смокинге, плащ перекинут через локоть, и пялится на бродягу в военных шмотках. На военном кладбище, что ли, сапоги-то отыскал.
На сигарете, уже наполовину искуренной проходимцем, красным карандашом была начирикана самодельная, корявая надпись. Лех узнал бы ее из тысячи. Надпись смешно и кроваво горела уже у самых губ мужика. Она гласила: «КАРМЕЛА».
Отель в Париже ничем не отличался от отеля в Армагеддоне. Он побаловался горячим душем, повалялся на пахнущих лавандой крахмальных простынях. Во Франции первыми изысканные европейцы, сибариты, стали крахмалить простынки. Бедная его, милая Азия. Там бурятки спят на мешковине; там простые китайцы сооружают себе матрацы из рогожи и набивают их листьями пахучего верблюжьего хвоста, чтобы от дурманных ароматов человеку снились сладкие сны. А богдыханы всегда спали на шелковье. С шелками у богатых всегда все в порядке.