Злая Москва. От Юрия Долгорукого до Батыева нашествия (сборник)
Шрифт:
Он помог Васильку одеться. Василько бесстрастно слушал его торопливые речи. Ему сейчас было все едино, что творилось на белом свете; ему хотелось выпить добрую чашу меда и улечься спать, забыться; и чтобы непременно его сон был безмятежен и долог, чтобы проснулся он красным летом, когда поутихнут страсти и будет солнечно и тепло.
Воздух на дворе был так чист, свеж и прохладен, что Василько после длительного сидения в душной, пропитанной гарью и хмельным духом горнице почувствовал головное кружение. Он кое-как, нетвердо ступая, дошел до края крыльца.
Осмотрел стоявших перед
Крестьяне о чем-то переговаривались между собой. Поп рассеянно смотрел на хоромы; может, мечтал, как, изгнавши из села Василька, вольготно заживет в них, а может, замысливал новую пакость.
Увидев Василька, крестьяне обнажили головы и стали кланяться. Поп небрежно осенил Василька крестным знамением. Василько нетерпеливо махнул рукой. Крестьяне расступились, вперед вышел Дрон. Он остановился в нескольких шагах от крыльца. За спину старосты спрятался Копыто.
Стало тихо. Дрон мял руками колпак, его волнистые, побитые сединой волосы трепал ветер. Староста, опустив очи, смотрел на обледенелые ступени крыльца. Василько тоже посмотрел на ступени и увидел на них толстый и неровный слой синеватого льда. Вчера Аглая так навернулась с крыльца, что полдня со двора доносились ее стоны и охи. «Павша, шалый пес, совсем от рук отбился, только и знает, что пьет да спит», – подумал он. Молчание Дрона стало раздражать Василька.
– Что тебе нужно? – процедил он сквозь зубы. Дрон вздохнул всей грудью и поднял голову.
– Господине! – произнес он взволнованно. – Совсем людишки изошлись от страха. Силу суздальскую побили под Коломной! В Москве плач велик стоит: из сотни воев лишь один воротился.
Только сейчас весь ужас происшедшего дошел до сознания Василька. Дрон все говорил, но его речи обходили стороной пораженного молодца. Ему представились посеченные и исстрелянные товарищи; их безжизненные очи пугающе открыты, застывшие уста залеплены снегом, и вместо тризны метель поет им посмертную хвалу, поспешая скрыть от воронов и волков их затвердевшие тела. А вороны уже беспокойно кружат над ними. Некоторые стервятники садятся вблизи и настороженно косятся, выжидают, не шелохнется ли, не взмахнет ли рукой этот безмолвный и неподвижный человек, а затем с алчностью набрасываются на того, кто был силен и храбр, дружил и бранился с тобой, и клюют, рвут в исступлении то, что еще не скрыто снегами, не окаменело от хлада.
– Ты бы, господине, о людях своих порадел. – Дрон настойчиво пытался поворотить разум Василька на нужную тропу.
«Совета просит: в осаду садиться либо хорониться по лесам, – догадался Василько и тут же опешил от догадки: – А если не столько совета просит, сколько внушает: опомнись, брось пить, вспомни о нас, о земле и веди против татар. А не вспомнишь, Бог тебе судья!»
Он пристально посмотрел на Дрона, и ему показалось, что упрямая решимость обозначилась в очах старосты. «С ними станется. Возьмут и погонят в шею, а сами вместе с землей и водами передадутся Воробью», – затосковал Василько.
Ему стало тягостно, что порушена пьяная вольница и опять нашлась сила, заставлявшая его делать то, что не хотелось. Он-то, нелепый человече, находил утешение в свободе: мол, хоть и слетел с Золотых ворот Владимира, зато – государь, володетель; и было ему невдомек, что не только сидевшие на земле крестьяне должны повиноваться ему, но и он должен печаловаться о них.
– Что же ты молчишь, Василько? – подал голос лукавый поп. – Поведай, что нам делать? – Он протянул в сторону Василька руки, как те святые на иконах, всем своим видом показывал, что озабочен за судьбу прихожан.
Васильку же показалось, что поп более всего желает насладиться его растерянностью. Поэтому он не стал спешить с ответом.
Он не знал, как угодить крестьянам. Скажешь, чтобы садились в осаду, будут укорять, что не люба ему земля, потому и скор на ноги, а у них подворья, семьи, животина и еще кое-какие пожитки, которые в осаду не возьмешь; молвишь, что лучше переждать лихолетье в лесу, подумают, что некрепок он стал и убоялся осады.
– То дело непростое, здесь крепко помыслить надобно! Давайте за неторопливой беседой, хмельным медом сообща порешим, как свои головы поберечь, – уклончиво ответил Василько и облизнул пересохшие губы.
Поп словно ждал от Василька таких слов. Он с укоризной произнес:
– Не время сейчас пировать да бражничать!
«Дернула меня нечистая сила упомянуть о меде, – подосадовал про себя Василько. – Поп меня, как несмышленыша, осадил».
Окрыленные невежественными глаголами попа, крестьяне принялись охотно поддакивать ему:
– Не время сейчас разгулью предаваться!.. Верно глаголет отец наш!.. Надобно животы спасать, а то досидимся!.. Воробей, сказывают, уже два дня назад в осаду сел!
Поп довольно кивал, его лицо сделалось надменным.
Василько покраснел, опять взглянул на обледенелые ступени и испытал желание сбежать с крыльца, вытащить из клети сонного Павшу и выместить на нем накопившуюся злобу. Мучаясь от нараставшего в груди гнева к этим неразумным и унижавшим его сейчас людям, Василько посмотрел на попа так сердито, что тот вздрогнул.
– Совета просите!.. – решился Василько. – Ну, коли так, слушайте: если хотите свои животы поберечь, собирайтесь вборзе и бегите в дальние леса. Коли мыслите в осаду садиться, быть вам побитыми! Рязань не чета Москве, но пожжена.
Слова Василька смутили крестьян. Никто из них не мог вымолвить и слова. Копыто аж рот раскрыл и вопросительно смотрел то на попа, то на старосту, и на его поглупевшем лице застыл немой вопрос: «Что же будем делать, братцы?»
Волк уставился на дальние леса, словно прикидывал, где найти среди безмолвной глуши глубокую и недоступную берлогу. Каменное величие исчезло с лика попа, уступив место задумчивому выражению.
«Это тебе не в храме крестьян байками развлекать», – довольно подумал Василько.