Злые боги Нью-Йорка
Шрифт:
Я – сломанная челюсть.
Заверши свой труд и прекрати это, чтобы они больше не смотрели. Им нужно, чтобы ты закончил, как однажды закончу я. Исправь сломанное. Я вынужден сломать другое, но жажду, чтобы все завершилось. Не подпускай, не подпускай меня ближе.
– Оно не подписано, – откашлявшись, сказал я.
Убогая попытка разумного замечания. Но, по правде говоря, у меня глаза на лоб полезли. Палсгрейв усмехнулся было, глядя на меня, но смешок быстро перешел в дрожь. Язвительности у него поубавилось.
Я смотрел на листок и пытался выжать из него все, что мог. Письмо, которое утром показал мне Вал, я просматривал
Я погрузился в воспоминания. В двух первых письмах много ошибок, не исключено, что сознательных. Это же – безумно, но грамотно. Первые два написаны крупно и четко, как в прописях ученика, сплошь печатными буквами, не выдавая личности или характера автора. Возможно, он просто не умел писать лучше. Или сознательно писал таким почерком, желая замаскировать себя. Новое письмо выводила образованная, но трясущаяся рука, так что оно едва читалось. Как будто автор боялся собственных слов. Под влиянием спиртного или наркотика, шарахаясь от наполненных печалью и ядом фраз, которые резали ему глаза. И, наконец, первые были подозрительно бодрыми, настолько мелодраматичными, что я заподозрил в них сенсационную чушь. Надеялся на чушь, признался себе я. Ради города, ради ирландцев, «медных звезд» и даже ради проклятой Демократической партии Вала. А из этого письма сочилось не злорадство, а ужас, и ужас искренний.
– Полагаю, почерк вам неизвестен? – решился я.
– Вы идиот, его же практически невозможно разобрать. Да и с чего бы мне его знать?
– Этой личности определенно известно о вашей работе.
– Все знают о моей работе! – закричал чудаковатый человечек. – Вот почему это… эта… зловредность отправлена мне! Я доктор, который работает исключительно с детьми, я такой единственный, я… Положи на место! – загремел он, кожа вокруг седых бакенбард покраснела от гнева.
Птичка выронила зловещего вида нож, за который все еще цеплялись какие-то растительные ошметки. Вновь сложила руки – на этот раз, каясь, перед собой.
– Я не поранюсь, обещаю.
– О господи. Спасибо, – признательно выдохнул он. – Я счел бы это огромным благом.
– Так вы пойдете в Гробницы осмотреть тела? – спросил я. – Найдите Мэтселла, он лично вам все покажет. Вы больше ни с кем не должны разговаривать.
– Я отправляюсь прямо сейчас.
– Я могу оставить письмо у себя?
– Мистер Уайлд, – прошипел он, – если я до конца своих дней не увижу больше этот кусок мерзости, я уйду на тот свет счастливым. Унесите его из моего дома. А теперь пойдемте… да, детка, и ты тоже. И побыстрее. Насколько я понял, мистер Уайлд, вы не намерены сопровождать меня?
– Я занят расследованием другого следа, – пояснил я, когда мы вышли из дома. – Если вы в деле, я загляну к вам вечером. Посмотрю, что вам удалось выяснить.
– Если вы должны – а я полагаю, что должны, – тогда ничего не поделаешь, – вздохнул он. – Тогда до свидания.
– До свидания, доктор Палсгрейв, – сказала Птичка.
– Чего бы ей хотелось? Ага, – с нежностью фухнул доктор, достав из кармана карамель в обертке и бросив ее Птичке. – Птенчики. Такие беспокойные создания. Доброго вам дня.
– Этот человек безумен, – заметил я, когда прямой, как шомпол, джентльмен принялся махать экипажу своим потрясающим синим платком.
– Вполне для дернутого загона, – согласилась Птичка, разворачивая конфету. – Он потрясающий, правда,
– Не знаю, – ответил я, помогая ей забраться в экипаж, которому я махнул рукой. – Но я узнаю, пусть даже ценой своей жизни.
Мотт-стрит рядом с Пятью Углами, неподалеку от Байярда, походила на заразу, растекающуюся по сточным канавам. А в августе лихорадка ухудшается, краска облезает, дерево трескается, как кожа в больничной палате, а перед глазами дрожит горячий и влажный воздух. От блеклых отливок стекол дома выглядели отупевшими. А запах… Каждая открытая створка изрыгала куриные потроха и остатки овощей, которые гнили вместе с другими, сброшенными с верхних этажей. Не думаю, чтобы Птичка когда-либо бывала в такой адской дыре, поскольку она держалась рядом, настороженно глядя по сторонам широко распахнутыми глазами. Она смотрела на потеющих чернокожих, сидящих в дверных проемах: в руках соломенные шляпы, на коленях – кружки. На ирландцев, которые, истосковавшись по честному труду, бездумно курили, облокотившись на подоконники. Здесь страдание тянулось к вам прямо от булыжников мостовой, пробиралось до костей, просачивалось сквозь усталые ноги.
Хопстилл жил на чердаке в двадцать четвертом номере по Мотт-стрит – по крайней мере, так мне сказал Джулиус. И когда мы добрались до изъеденного деревянного строения, я направился прямо к двери, чтобы подняться по лестнице. Едва я переступил порог, как мою лодыжку поймал чей-то башмак, и я быстро обернулся. Проследив, как чулки переходят в покрытую грязью юбку, я обнаружил поседевшую, будто покрытую пылью, женщину. Она чистила ногтями картошку.
– Че надо?
– Эдварда Хопстилла, – ответил я странной привратнице. – Я так понимаю, он наверху?
– Неа, – фыркнула она, роняя на пол кусок картофельной кожуры. – В подвал перебрался. С месяц назад.
Я поблагодарил ее и перешагнул через таз. Птичка держалась рядом. Я отлично знал, Хопстилл еще до пожара жил впроголодь. Однако же… подвал? Я никогда не испытывал нежности ко всякой рвани и сейчас волочил ноги, боясь увидеть лично знакомого мне человека опустившимся буквально ниже уровня земли.
У лестницы, ведущей в подвал, не было двери, но я видел дверь в самом низу, мрачную и зловещую. Мы побрели вниз. Я постучал. Дверь открылась. Из нее высунулся Хопстилл – мясистые щеки плохо выбриты, волосы влажные, может, и с плесенью, желтоватая кожа уже стала пепельно-серой. В нос ударил едкий запах пороха, горящего лампового масла и всего того, что варится под нью-йоркскими домами.
– Какого дьявола тебе нужно? – зарычал Хопстилл, в раздражающей английской манере понижая голос к концу предложения.
Бум!
Взрыв был негромким. Но его хватило, чтобы я инстинктивно прикрыл Птичку рукой; она вздрогнула, как кошка, которой наступили на хвост, а угрюмое лицо Хопстилла стало еще угрюмее.
– Превосходно. Спасибо, Уайлд. Как, интересно, мне проверить цвет новой бомбы, если я даже взрыва не видел?
Мы нерешительно последовали за ним. Еще одна лаборатория, но эта была рабочим местом мастера, а не площадкой ученого. Серно-желтые лампы освещали разломанную кровать, закрытую решеткой вентиляционную трубу, у которой вились мухи, два больших стола и маленькую плиту. Повсюду стояли ступки и пестики, стопки шутих, петарды и закупоренные бутылки с порошком для фейерверков. Сквозь обшивку стен просачивалась какая-то грязная влага, которая превращалась в ил там, где доски встречались с утоптанным земляным полом. Либо ночной горшок был полон, либо внутреннее здание (я не сомневался, что у такого дома наверняка есть внутреннее здание) пользовалось для нечистот школьной раковиной. Этот подвал был самым непригодным для жизни местом, в которое я когда-либо заглядывал. За одним поразительным исключением: здесь жил один человек, а не десять.