Знамя девятого полка
Шрифт:
– О-о, это такая практика, такое богатство! – перебивая бормотание и высвисты патефона, тараторил он.– Такой исключительно благодарный для эксперимента и совершенно неоплачиваемый человеческий материал. По-моему, вы, господа, даже не представляете, что это за подарок судьбы для медика. Но смертельно сожалею об одном– чертовски мало травм… ни колотых, ни рубленых, ни пулевых. Прямо хоть искусственно травматизируй те, которые они привезли с собой с фронта.
Дарлиц-Штубе, подливая пиво в стаканы, прищурясь и не переставая болтать, энергич-нейше
– Однако хватит о травмах…– с фамильярной снисходительностью старшего прервал врача Хазенфлоу и, точно захлопывая какую-то поминутно отскакивающую крышку, тяжело припечатал к скатерти свою сухую ладонь.– В такой ли день, герр доктор? – капитан «а секунду зажмурил глаза и тут же широко открыл их снова, но уже ни Туриньи, ни Нидерштрее они не видели. Речь его была предназначена исключительно для арийцев.
– Третью рюмку я поднимаю за наше завтра – за авиабомбу, за танковую гусеницу и за добрый кованый сапог немецкой пехоты, которые растопчут в прах, подомнут под себя и поднимут на воздух пространства, некогда называвшиеся Россией, чтобы на навозе костей, на золе городов…
В дверь осторожно постучали.
Хазенфлоу прервал тост и вместе со стулом повернулся к двери.
Подтянутая фигура дежурного унтер-офицера показалась совсем неуместной в этой веселой и светлой комнате.
Назойливо призывая к хлопотливой действительности, плечи унтера перекрещивали ремни походной портупеи. Для него, не взирая на Седан, день был присутственным с самого утра.
– Какого черта, Фишер? – резко опросил Хазенфлоу.
– Русские военнопленные из восьмого блока, господин капитан…– отчетливо начал было унтер, но, вполглаза покосясь на стол, сбился и быстро отвел зрачки в сторону – долг службы, тяжелый и небезопасный долг, к которому приучали не один день, обязывал его испортить праздник господ офицеров.
– Что русские военнопленные, что восьмой блок?! – брюзгливо прикрикнул Хазенфлоу.– Какого дьявола вы там мямлите? Докладывайте и убирайтесь вон, я занят.
– …Ссылаются на подписанный вами приказ по лагерю. Они так и сказали: начальник лагеря сам установил часы приема больных, а немецкая аккуратность…
– К черту немецкую аккуратность! – так громко, что жалобно звякнули рюмки, рявкнул Хазенфлоу.-Они смеются над вами, идиот!
И Шампань, и Любек хлынули в голову капитана Хазенфлоу и темно-багровым заревом вспыхнули на его щеках.
– Я крикнул на них, господин капитан, и прикладом сбил одного с ног,– боясь, что ему не дадут высказаться, заторопился дежурный,– но они продолжали ссылаться на вас. Тогда я взял автомат на руку. Однако старший унтер-офицер Фрост приказал отставить стрельбу и доложить лично вам.
Хазенфлоу вскинулся из-за стола и тут же, будто невидимая рука дернула за шнур, привязанный к его поясу, грузно опустился на заскрипевший стул.
Ни Шампань, ни сам Любек не вольны были вмешиваться в его хозяйские планы – русские должны были работать из часа в час, изо дня в день, как поршень, и из них надо выжать все, на что они способны.
Капитан, не глядя на стол, протянул руку за бутылкой, под пальцы попалось знакомое горлышко с фарфоровой, пружинно застегивающейся пробкой.
Сопя, пофыркивая и отдуваясь, он выпил два стакана пива и уже успокоено, поучающе сказал:
– Фрост был прав, Фишер, стрелять их без толку не следует… Следует поставить дело так, чтобы они работали, ясно? Все ваши мысли должны быть направлены только на это… Итак, я попрошу вас, герр доктор…– Теперь в голосе Хазенфлоу было только корректное сожаление, хотя в душе он был даже доволен придраться к случаю и избавиться от новой лекции о травмах.– Что поделаешь, часы приема больных – это закон. Но попрошу вас – никаких поблажек. Только лекарство.
Освобождение от работ получают одни мертвые. Всем остальным – только лекарство.
…Дарлиц-Штубе надел поверх парадной тужурки свежий амбулаторный халат, застегнул его рукава и сунул парабеллум в журнал приема больных. Врач Дарлиц-Штубе был готов к приему заболевшего военнопленного.
Черная, злая латынь оскалилась на выпуклом стекле и фарфоре пузырьков и банок. Пренебрежительно-холодно к немощам человеческой плоти сверкал никелированный глянец скальпелей и хирургических ножниц.
Приемный покой был скучен и чист, как морг после уборки. Люди не любили его посещать.
Услышав шаркающие шаги в коридоре, Дарлиц-Штубе откинулся на спинку стула. Лицо его стало злым и острым.
Переводчик – гвардейского роста белокурый детина – наготове стоял справа от стола.
Шаги оборвались, зашаркали снова и снова оборвались уже у самой двери. Русский шел с трудом.
– Шнель! Беком! – не прибегая к помощи переводчика, повелительно прикрикнул Дарлиц-Штубе.– Время дорог!
Дверь открылась не сразу. Человек в полутемном коридоре долго не мог найти поворачивающуюся книзу ручку.
Войдя, он остановился на пороге, зябко натаскивая на плечи черную форменную куртку с позеленевшими от сырости медными пуговицами. Лицо его было почти до синевы бледно.
Прямая рама дверных косяков подчеркивала полное несоответствие его фигуры всему окружающему, точному и чинному порядку амбулатории.
Русский пришел из другой, порабощенной половины мира. Глаза его поблескивали горячечным огоньком. Сине-белые полосы заношенной флотской тельняшки плотно обтягивали широкую грудь.
– Матрос. Черный дьявол,– сразу определил Штубе.
Чуть перекосив брови, насмешливый, холодный, он в упор рассматривал русского. Брови его сдвигались.
«Ну, а в самом деле, какого же дьявола ему их вообще лечить, два с половиной черта? Где логика? Фюрер тысячу раз прав: им надо давать рвотное при ранении в грудь, карболку– при кровавом поносе и стрихнин – вообще».
– Кто… тут врач? – наконец прерывисто спросил матрос, тщетно стараясь сдержать дрожание нижней челюсти, и медленно подошел к столу.