Знамя девятого полка
Шрифт:
– О, это мое «смотри вспять». Как у римских цезарей. Затем, чтобы всегда помнить Россию…– перехватив взгляд Третьякова, значительно усмехнулся капитан и медовым голосом, точно обращаясь к самому желанному гостю, повторил:
– Ну, что же вы стоите? Честное слово, это даже невежливо…
Так же добродушно, точно не он грозил разжалованием пятнадцать минут назад, Хазенфлоу махнул рукой вытянувшемуся у притолоки дежурному унтер-офицеру:
– Марш, Фрост. Орднунг (Порядок)
Третьяков сел и выжидающе глянул на Хазенфлоу, как бы спрашивая: «Ну-с, капитан, какие
– Простите, вы офицер? – без всяких переходов, но с нескрываемым расположением спросил Хазенфлоу. И тут же решительно оборвал сам себя: – Положим, зачем же я спрашиваю? Кто же скажет правду? Да мне ваше личное признание совсем и не обязательно. Вы изобличены поведением своих подчиненных. Судя по сегодняшнему инциденту, вы – старший среди всех содержащихся в блоке номер восемь.
– Единственно только годами…– в тон ему, тоже очень мягко, но с едва уловимой усмешкой вставил Третьяков. Немец, казалось, не расслышал.
– Прекрасно. Пока оставим это. То, что вы культурный человек, стоящий неизмеримо выше всех ваших коллег, само по себе уже решает вопрос.
«Однако что-то тебя, капитан, очень здорово жмет…» – разглядывая чисто выбритое лицо начальника Догне-фиорда, опять подумал Третьяков и безразлично спросил:
– Может быть, вы все-таки сообщите мне о причине вызова?
Немец энергично кивнул своей лакированной головой.
– Безусловно. Начнем по порядку и будем говорить как интеллигентные люди. Прежде всего я практик. В Догне-фиорде мне главным образом необходим порядок. Потом работа. Конечно, режим есть режим. Это не курорт. Но если люди будут честно работать, то я согласен их честно кормить в меру своих возможностей и даже одевать. Еще – мне легче разговаривать с двадцатью разумными людьми, чем с двумя тысячами, среди которых далеко не все разумны. Вы меня поняли, господин Третьяков?
Комиссар коротко и деловито кивнул:
– Примерно.
Хазенфлоу благодарно рассмеялся.
– Так вот, я назначаю вас одним из десяти бригадиров лагеря. Вы ответственны за порядок в зоне и за своевременный выход порученных вам людей на работы. Согласны?
– Чем будут заняты люди? – подумав, все так же подчеркнуто деловито и скупо спросил Третьяков.
– Шоссе, мол,– в тон ему отрезал немец. Третьяков помедлил с ответом.
В окно были видны далекие горы, светлая желтая ленточка шоссе бежала через их синие хребты, чем дальше, тем больше бледнея вместе с ними. Каменоломни были где-то там, з этих горах, поросших густым лесом.
Конечно, конвойные в конце концов обомнутся и к ним можно будет подойти вплотную. Нужно только некоторое время, выдержка и ясное понимание цели.
Знамя полка, по очереди согревающее сердца всей пятерки, ненавидящие и жадные глаза Ивана Корнева, устремленные на оружие в руках итальянского солдата, и твердое лицо Шмелева мелькнули в мыслях комиссара, и он совершенно спокойно и твердо сказал немцу:
– Хорошо. Я согласен вам помочь. Только начнем с того, что у меня четверо разутых. О них нужно позаботиться в первую очередь.
– Ну, вот и прекрасно. Люблю умных собеседников. Вы курите?
Хазенфлоу закурил сам и щелчком подтолкнул сигару к собеседнику. Лицо его было благодушно. Во всяком случае при такой линии поведения и мол, и аэродром были обеспечены первой партией строителей и каменотесов.
Капитан достал из стола служебный блокнот, набросал на листке несколько размашистых строк и решительным жестом протянул бумажку Третьякову.
Полковой комиссар и начальник концлагеря посмотрели в глаза друг другу, оба уже немолодые и каждый по-своему достаточно повидавшие жизнь. Каждый думал о своем.
Повысив голос, Хазенфлоу парадно позвал:
– Фрост! Проводите господина Третьякова на склад вещевого довольствия.
10
Автомат снился Шмелеву почти каждую ночь. Вороненый, тяжелый, с пятизначным номером на затворе, он стал единственным содержанием жизни. И ради того чтобы зажать в руках его спасительную тяжесть, капитан-лейтенант проходил каждое утро и вечер по два километра под конвоем и, обвязав тряпьем распухшие колени, тяжеленным молотом дробил щебенку, переползая по острым камням от кучи к куче, все время стараясь проложить этот путь как можно ближе к солдатам конвоя.
Он уже присмотрел себе одного своего конвойного – пожилого бритого итальянца с разбитыми ревматизмом ногами и меланхолическим характером, изучал его повадки и, как глубину ручья, который придется быстро перейти вброд, измерял подозрительность, исподволь приучая конвоира не опасаться того, что русские работают от него на метр – два ближе, чем положено по инструкции. В конце концов тот действительно перестал обращать внимание на трудолюбивого простоватого русского матроса, ни единой минуты не сидящего без дела и бившего молотком по камню с таким упорством и рвением, словно от этого зависела по меньшей мере его собственная жизнь. Егор Силов, вполголоса напевая свои бесконечные волжские «Страдания» или сосредоточенно сопя в белесые усы, бил щебенку рядом с командиром миноносца.
– «Я любила по пяти… любила по пятнадцати…» – вполголоса выводил он, сохраняя серьезное выражение лица и в такт несложному мотивчику опуская молоток на глыбу диабаза.
Предохранительные очки, на которые Хазенфлоу не поскупился для каменотесов, делали Егора похожим на усатого инструментальщика времен юности Пашки Шмелева. Беспокойная волжская песня помогла, отвлекая от ненужных мыслей, словно бесконечный винт крутившихся все возле одного и того же события, которое никак не удавалось ускорить.
– Вам не противно, Пал Николаич? – шепотом не раз спрашивал Шмелева Егор, когда конвоир отходил на другой край площадки.– Ведь выходит, в долг живем. На немца работаем, а? Не по присяге вроде получается?
– Противно. Молчи. Работай,– не разжимая зубов, цедил капитан-лейтенант и, встряхивая пыльными волосами, грохал и грохал своим молотком по глыбе сизого диабаза.
От битого камня пахло серой, железной окалиной, адом, каким он представлялся в далеком и бедном детстве Пашке Шмелеву.