Знамя девятого полка
Шрифт:
Человек в синих кавалерийских галифе, в полосатой, ставшей трехцветной, подпаленной и залитой кровью флотской тельняшке лежал, раскинув руки, оскалясь, задрав к потолку небритый подбородок.
Уже обычным, рассчитанным на комнатные стены голосом резко спросил Третьяков:
– Сами на пулю напрашиваетесь? Ну, что стоите соляными столбами? Одевайтесь. Снимайте тело!
– Нет, это не выход! – решительно говорит вдруг Иван Корнев и с размаху бьет себя ладонью по коленке: – К черту! Жить!
Он отходит в дальний угол землянки и, запустив руку в подкладку бушлата,
9
Хазенфлоу выслушал дежурного унтер-офицера молча, не перебивая. Выслушав, он сказал негромко, очень спокойно, вежливо:
– Вы неврастеник, Фрост! В другое время я спорол бы с вас эти полоски,– капитан трижды чиркнул себя пальцем по плечу, по узкому франтоватому погону, и задумался.– Что у вас, не было другого выхода? – полминуты спустя опять поднял он на подчиненного свои замороженные светло-серые глаза.
Унтер виновато перенес тяжесть тела на другую ногу и осторожно слизнул языком капельку пота с верхней губы, со своих подбритых щеточкой, под фюрера, усиков. Уж лучше бы начальник обложил его последними казарменными словами. Непонятный офицер. Вежливый. Ругается и то на вы. Вот пойми, что ему сейчас нужно.
– Фрост! Вы утверждаете, что если бы не этот… старик, так они бы вас…– минуту спустя задумчиво спрашивает капитан.
– Они попытались бы…– осторожно поправляет подчиненный начальника. Но начальник даже не замечает поправки.
– Фрост, вы их опознаете? Того, который намеревался вас… толкнуть, и того, которого все сразу послушались? – уже обычным тоном быстро спрашивает Хазенфлоу.
– С закрытыми глазами, господин капитан.
– Итак… За оскорбление действием унтер-офицера…– наставительно говорит Хазенфлоу и задумывается. Капитан родился в окрестностях Эссена, пунктуальность дана ему по наследству, и на этот раз побеждает устав. Хазенфлоу нехотя сознается: –…Даже такого, как вы,– расстрел. Самое меньшее! – желчно удостоверяет он.
Унтер таращится благодарно. Его усердие оценено.
– Только расстрел. Да и как же иначе, господин капитан? – поощренный снисходительностью старшего, обрадованно торопится он.– Действуя от лица службы, я…
Хазенфлоу опять вскидывает на Фроста свои подернутые изморозью глаза. В светлых лучистых зрачках – полнейшее пренебрежение.
– За-мол-чите, идиот. Что вы вообще понимаете в службе? Служба сегодня – это заставить русских работать.
Фрост опять сбит с толку. Он забывает закрыть рот. Вот и угоди. Трудный офицер – господин капитан резерва Хазенфлоу.
Фрост угнетенно ищет точку опоры то левой, то правой ногой.
Но начальник Догне-фиорда, уже забыв о нем, снова становится подтянут и вежлив. Капитан принял весьма важное решение. Голос его нетороплив, отчетлив:
– Тех двоих из восьмого номера – под конвоем ко мне, быстро.
…Капитан Хазенфлоу сидел за письменным столом, спиной к свету, так, что ему была видна каждая морщинка на лице допрашиваемого.
– Отправьте это ископаемое в карцер. За попытку оскорбления действием и угрозу унтер-офицеру пять суток…– мягко улыбаясь, сказал он, кивнув головой в сторону худого цыгановатого красноармейца в рваной шинели с алыми петлицами, и уже совсем другим, почти светским тоном тепло и просто по-русски представился Третьякову:
– Моя фамилия – Хазенфлоу, я есть капитан германской армии и жестокой волей судьбы – директор этого… закрытого мужского интерната. Я прошу вас садиться. У меня к вам деловой разговор. Ничему не удивляйтесь, ибо я ровно пять лет прожил в вашей стране и знаю, что русские не забывают добра…
Третьяков неопределенно, может быть чуть-чуть иронически усмехнувшись, остался стоять неподвижно, продолжая рассматривать совсем не по-военному пестрое убранство комнаты начальника Догне-фиорда.
Беспорядочная и яркая россыпь украшений и безделушек на столе, на подоконниках, на легких полочках, точно грибки плесени облепивших стены, повествовала о победном и далеко не бескорыстном пути, пройденном германской армией за четыре последних года.
Французский фарфор и карельская береза, пелопоннесский мрамор и бельгийские статуэтки более напоминали антикварный магазин, чем комнату военного. Но, точно напоминание о самом главном, нарушая общий легкий тон всего трофейного антиквариата, холодно, твердо отсвечивала сталь затворов и магазинных коробок двух трофейных карабинов, перекрещенных на красно-черном текинском ковре.
Однако не эти вещественные доказательства и атрибуты грабительской войны, а обычная выгоревшая от давности фотография в прямой черной рамке на столе привлекла внимание Третьякова.
Как видно, немец не врал, говоря о пяти годах, прожитых в Советском Союзе.
Фотография была групповой. На фоне большеоконного кирпичного дома, одного из тех стандартных зданий, без единого закругления на фасаде, которые тысячами строились по всему Союзу в годы первой пятилетки, стояли четверо – двое самых обычных советских людей, одинаково могущих быть и хозяйственниками, и партийными, и профсоюзными работниками. Третий, явно иностранец, с апоплексической шеей, с тяжелым мясистым и мрачным лицом, в шикарном реглане, стоял между ними в самой непринужденной позе, бросив ногу на чугунный брус и упираясь локтем в свое грузное колено. Справа от него в серой автомобильной кепке, в макинтоше, со светлыми усиками, вытянутыми в задорную унтер-офицерскую стрелку, пышущий здоровьем и жизнерадостностью, эффектно, точно на шпагу, опирался на трость еще один, безусловно тоже иностранец.
Третьяков даже не стал переводить глаз с лица Хазенфлоу на лицо этого бравого немца на фотографии – так очевидно было сходство.
«Но не мог же ты держать ее здесь, у себя на столе, всегда!» – вдруг поражаясь внезапной догадке, решил Третьяков и сразу повеселел в душе, поняв, что в основном он уже видит своего врага насквозь. Фотография, несомненно, была выставлена на стол недавно, и притом исключительно для него, пленного советского офицера, с которым хитроумному немцу предстоял скользкий и, как видно, очень нужный ему, немцу, разговор.