Знамя девятого полка
Шрифт:
Лейтенант Нидерштрее, не германец, только подданный «райха», низко наклонил голову над пишущей машинкой – глубоко запавшие в череп глаза русского смотрели на него сквозь черный регистр. Как все-таки это не просто, жизнь…
– Вам его по-человечески жалко, господин капитан? – даже не подумав о том, что он говорит, негромко спросил лейтенант и тут же раскаялся в своих опрометчивых словах – конечно, Хазенфлоу был не из тех людей, с которыми можно откровенничать при третьем. Да еще при таком попугае, как военный врач Дарлиц-Штубе!
Начальник
Германия, слава богам, становится весьма обширна, и это прекрасно, но как раз из-за обширности ее владений среди ее подданных, хотя бы и говорящих по-немецки, набралось слишком много всякого народа, даже вот таких консерваторских сосунков, а это уже ни к черту не годится.
– Мне жалко себя и тот мол, который наши подводные лодки не получат к июлю будущего года,– твердым голосом человека, всегда отдающего себе отчет в своих словах, если они произносятся при свидетелях, сказал Хазен-флоу.
И тут Юлиус Нидерштрее, вчерашний беспартийный студент из Вены, несомненный брак «третьего райха», налог на его пестрое многоязычное наследство, допустил вторую непростительную ошибку. Он провел языком по внезапно пересохшим губам и спросил неуверенно и негромко:
– Но все это действительно необходимо, господин капитан? – и он кивнул головой на столбик фамилий на листе перед начальником лагеря.
В канцелярии сразу стало тихо. Дарлиц-Штубе только покосился в сторону лейтенанта. И тут же с преувеличенным вниманием снова уткнул глаза в статистическую сводку.
Хазенфлоу сразу заметил его взгляд и закусил губы – уж лучше бы Юлиус Нидерштрее обходил сейчас внешние караулы или уехал в Тремсе, хотя бы к дантисту. А что, если донос на него, капитана Хазенфлоу, писал доктор?
Только Нидерштрее, ничего не замечая, подчиняясь одной внезапно охватившей его мысли, продолжал задумчиво и негромко:
– Если вы, господин капитан, так уверены в своей правоте, то вы обязаны ее отстаивать– правда всегда будет за вас. Ведь это же очень важно – мол.
Капитан досадливо поморщился. «Правда!» Не мог же он дословно пересказать этому фантазеру свой вчерашний разговор с Руммелем, черт побери.
– Лейтенант Нидерштрее, зачем вы берете нас в свидетели своей неполноценности? – желчно спросил Хазенфлоу, снова покосясь в сторону врача – ему определенно показалось, что тот смотрел на него явно выжидающе.
Капитан сразу вспотел, представив себе еще один разговор с Руммелем,– сопляк наверняка влетит ему в хорошую цену. Теперь рассчитывайся и за него. Что он в конце концов– пастор? Гувернантка? Словно ему мало своих забот.
– Что поделаешь, я таков, какой я есть, господин капитан,– тяжело вздохнул Нидерштрее,– мне некогда было заниматься политической теорией. Я всего лишь студент по классу фортепьяно.
– Вы звездочет, лейтенант Нидерштрее! Фантазии и музыка в военное время не доведут вас до добра,– зловеще предостерег юношу Хазенфлоу. Глаза его говорили совершенно ясно: «Молчи, дурень. Не возражай. Молчи и слушай. Кому нужна твоя откровенность?»
– Но ведь я же только спросил вас как старшего, – упавшим голосом пробормотал Нидерштрее, только сейчас начиная понимать, каких несообразностей он наговорил.– И если я позволил себе высказаться…
– В присутствии свидетелей о том, что вам по-человечески жалко расстреливаемых русских…– уже другим, совершенно официальным тоном подчеркнул Хазенфлоу.
– Но я не говорил этого!
Хазенфлоу, казалось, не слышал; как ни снисходителен он был к своему адъютанту, но иметь из-за него лишний разговор с Руммелем было бы глупо.
– Как ваш прямой начальник, я обязан лично заняться вашим воспитанием. Словом, расстреливать Третьякова будете вы! Не Туриньи, не унтер-офицеры, а вы…
Дарлиц-Штубе, по обычной своей тупости и не подозревавший, что весь пожар загорелся единственно из-за его присутствия, довольно потер свои пухлые ладони.
– Ну вот и договорились! Нидерштрее побелел как стена.
– Но я не могу этого сделать… господин капитан. Я попросту не сумею.
Хазенфлоу посмотрел на него с нескрываемым презрением.
– Ах, вы хотите остаться чистеньким во что бы то ни стало? Не выйдет, лейтенант. Стрелять будете вы.
– Что угодно, только не это,– убито пробормотал австриец.
Хазенфлоу застегнул верхний крючок на во-
роте, подчеркивая, что разговор становится служебным.
Тогда я вынужден буду доложить о ваших высказываниях гауптфюреру Руммелю, ибо они подтверждаются и вашим отказом принять участие в ликвидации наиболее опасных русских.
Нидерштрее сидел за клавишами своего «Мерседеса», подавленно вздыхая, машинально то прихватывая рычажком зажим валика регистра, то отпуская его снова.
Хазенфлоу вдруг коротко, криво усмехнулся и подмигнул Дарлиц-Штубе, как бы спрашивая: «Что доктор? Я оказался хитрее вас?» Во всяком случае этим неожиданно пришедшим в голову извилистым ходом он страховал себя достаточно надежно. Теперь и врач, если бы он вздумал где бы то ни было болтать о разговоре, имевшем место в служебное время в канцелярии лагеря, уже вряд ли бы мог ему повредить.
– Так выбирайте одно из двух, лейтенант Нидерштрее…
Лейтенант продолжал сидеть, низко опустив голову.
Пауза затягивалась, как петля.
Но странный, кудахтающий, клохчущий звук нарушил молчание. Нидерштрее медленно повернул голову в сторону нелепого кудахтанья, столкнулся взглядом с Дарлиц-Штубе и сразу отвел глаза в сторону. Врач смеялся. Он смел над ним смеяться! Коновал, невежда!
– О, ваша матушка, лейтенант Нидерштрее, была весьма малокровна, кхе-кхе-кхе.
Это не консерватория, не ваши партитуры,– с самодовольным и тупым превосходством сказал Дарлиц-Штубе.– Вот вспомните мое слово, Руммель спорет с вас погоны. Это будет забавно: Бетховен, Шопен, Моцарт – и вдруг рядовой штрафного батальона.