Знамя девятого полка
Шрифт:
– Дурак, подними винтовку. Ведь за это…– и осекся, опять переведя глаза «а Третьякова.
Молчаливый, гордый, он спокойно ждал смерти, и Юлиус Нидерштрее уже знал, что этот русский никогда не умрет в его памяти.
Дарлиц-Штубе, осмотрев брошенную эльзасцем винтовку, близоруко пригибая голову к самой земле, шарил по ней руками, для чего-то разыскивая отлетевшую в сторону обойму.
Чьи-то грузные шаги послышались за стенкой солдатского строя.
Третьяков даже не глянул на бегущего. Его последнее дело было сделано.
Человек
Глядя в остановившиеся от ужаса глаза Юлиуса Нидерштрее, из-за плеч правофлангового уже увидевшего того, кто пыхтя и ругаясь подбегал к месту казни, Третьяков стиснул зубы. Человек, тяжело дыша, остановился в двух шагах от него.
– Ну, прощай, моя зеленая, шумливая, веселая земля, сочиняй свои затейливые истории и крутись дальше без Андрея Третьякова?
Комиссара ударило в голову, обожгло, и засветившееся море разом стало вкось, как на падающей картинке.
…Строй стоял неподвижно. Пять винтовочных стволов – у ноги. Шестая винтовка лежала на песке, полированной щечкой магазинной коробки отражая зеленоватое потухшее небо.
Дарлиц-Штубе, опасливо косясь на мертвеца, держался в сторонке. Рука Юлиуса Нидерштрее в трубочку скатала ремень портупеи и казалась окаменевшей. Руммель еще задыхался.
– Вон из строя! Ты! Падаль! Два шага вперед! – голос гестаповца сорвался.
Мерзавец русский! Мерзавец венский выродок! Кто бы знал, что, пока он спит, Хазенфлоу опять разведет свою канитель? Проклятый законник!
Бертран Жуво, побледнев до синевы, ломко отпечатал два шага и переступил через винтовку, даже не взглянув на нее, остановился перед начальником. Пистолет прыгал в руке Руммеля. Солдат, стараясь держаться прямо, «е отрываясь, смотрел на его ствол.
Русский, точно перебитое крыло подвернув под себя руку, лицом вниз лежал на песке. Песок под его головой почернел, намокнув кровью.
– На колени! Ты! Эльзасская копоть! – все еще яростно вздрагивающим голосом, в котором переливались бешенство и одышка, прохрипел Руммель, вскидывая пистолет на уровень локтя.
Жуво, быстро подняв глаза вслед за пистолетным дулом, сумрачно посмотрел в искаженное яростью багровое лицо гауптфюрера гехайм штаат полицай и молча покачал головой. Нет, господа начальники, кто-кто, а он, пожалуй, уже никогда не возьмет в руки этой винтовки. Он уже отработал на Гитлера. Баста. К черту.
Руммель шагнул к солдату вплотную и упер зауэровский пистолет тупым стволом ему в ребра.
– Успокойтесь, партайгеноссе…-тороплива попросил Дарлиц-Штубе.– Это дело военно-полевого суда…
– Не лезь под руку, куриная задница!– не слушая вялого бормотания врача, яростно рявкнул гестаповец и нажал спусковой крючок. Глухо ударил выстрел.
Бертран Жуво продолжал стоять точно заговоренный. Задымилось подпаленное порохом защитное сукно на его боку.
Вдруг глаза Бертрана полезли из орбит, наливаясь слезами и кровью, увеличиваясь, округляясь, точно всплывая. Протяжно взвыв, он рухнул на землю, пальцы его на два сустава вошли в песок.
Руммель, нагнувшись, выстрелил еще раз в затылок упавшего.
Бертран дернулся, точно в нем распустилась пружина, и, уткнувшись лицом в песок, затих.
Теперь головы убитых были рядом, и их кровь, стекая в выбоину, оставленную в песке чьим-то широким каблуком, накапливаясь там, перетекая через край, сливалась вместе – неотличимо одинаковая, теплая и яркая человечья кровь.
Руммель наконец попал в такт спокойного, хотя еще и несколько укороченного дыхания.
– Так… какого же черта? – грубо спросил он врача. На Нидерштрее он не взглянул ни разу, хорошо зная цену своей апоплексической крови, каждую минуту могущей закупорить и порвать трубки сосудов. – Констатируйте – и марш… Сейчас выведут на мыс остальных, человек сто с лишним. Вы будете нужны там… О всем прочем поговорим в лагере.
Юлиус Нидерштрее, вдруг точно срезанный чем-то необыкновенно острым, сорвался с места и ломким, падающим вперед шагом, как слепой, пошел куда-то в сторону от трупов.
Его левая рука все еще тискала свернутый в трубочку ремень портупеи. В правой он держал давно потухший окурок папиросы, зажженный им в одну минуту с расстрелянным.
Губы его жалко подергивались.
– Как просто. Боже мой… Как это оказывается просто и как гадко и страшно…– смятенно лепетал лейтенант.
Шорох многих шагов донесся до Нидерштрее из дымного тумана, подернутого цветными бликами сполохов.
Люди шли к берегу неспешной тяжелой поступью, молча.
Нидерштрее попятился, уступая им дорогу.
В двух шагах от него прошел коренастый кудрявый матрос со связанными за спиной руками. Лицо его было вдохновенно-спокойно, и лейтенант сразу понял, что этот человек, как и только что расстрелянный Третьяков, не боится смерти. Он прошел перед венским студентом, даже не заметив его, и золото короткого корабельного названия над глазами, горело тусклой медью памятника.
– Ну, давайте все! – командно и строго сказал матрос, на ходу оборачиваясь к своим безмолвным спутникам, и ясным и сильным голосом запел:
Вставай, проклятьем заклейменный…
Его неожиданно дружно поддержали многоголосов, и Нидерштрее даже не сразу и понял, что же, собственно, происходит на его глазах.
Метались с автоматами на ремнях конвойные по бокам колонны. Худые люди в отрепьях солдатских шинелей, в черных матросских куртках пели в один голос непонятные и грозные слова.
Песня, казалось когда-то уже не раз слышанная, словно взрывной волной толкнула Юлиуса Нидерштрее в грудь, и он остановился.
Глухо, сурово и страстно летела эта песня над водой, внося какую-то скупую и жесткую гармонию неуклонной и тяжкой поступи во весь хаос и бредовую обреченность только что минувшего дня.