Знамя девятого полка
Шрифт:
Ведь что там не толкуй, а почти четыре месяца в здешнем земляном мешке – слепые, глухие, мертвые.
Мало ли как там могло все дело повернуться?
«Дурак вы, товарищ капитан-лейтенант, типичнейший шпилевой баллер!.. –чуть не вслух сказал и закусил губы Павел Шмелев.– Ведь это же Россия, Советский Союз – триста Англии и семьсот Бельгии, если вы географию помните. Еще таких ножниц не отковано, чтобы ее на куски покромсать…»
…Сквозь плотно прикрытые веки Иван увидел это совершенно явственно, до налета инея на бронзовых
Тяжелые и средние танки грохочущим плотным косяком, гусеница в гусеницу, плыли по Тверскому бульвару, в том его месте, где он впадал в блестящее асфальтовое озеро площади. На углу движение затерло, танки остановились, пропуская идущие по улице Горького войска.
Хоботы орудий на фоне бронзового Пушкина вычерчивались внушительно и грозно. Поэт, сняв шляпу, почтительно склонив голову, стоял среди косяка стальных одногорбых чудищ. Вся его задумчивая поза, наклон головы, казалось, говорили: «Идите. Обнажив голову, я сторонюсь, пропуская вас».
– Точно. Который день, поди, идут,– вслух сказал Иван и, тоскуя, ткнул кулаком в шершавые доски.
Эх, и жесткие же вы, каторжные нары… И с кем же посоветоваться от души, без остатка стряхнуть все накипевшее на сердце? Где-то старина Третьяков?
– Иван! Цингу наспишь! Десятого числа от нас старика-то взяли? – вдруг, точно прочитав его мысли, окликнул Ивана Шмелев.
– Десятого, Павел Николаевич, в ночь на одиннадцатое, верней. Второй день, – сразу отозвался Иван и задумчиво вполголоса прикинул: – Неужели… нашлась какая зараза?
Приподнявшись на локте, он внимательно, придирчиво, надолго цепляясь взглядом за каждую фигуру, оглядел четырехугольник нар вдоль стен – как будто бы некому… Или это Шельмовы штучки?
Иван вздыхает глубоко, от сердца, и вдруг совсем по-бурлацки поминает родню Адольфа Гитлера до седьмого колена.
Тишина. Безветрие. Рокот прибоя. Глубоко, ровно дышит океан. Ни комаров, ни людей, ни овчарок не слышно – декабрь. Темень. Окраина земли.
Ух, Догне-фиорд, каторжный чертов двор, кто-то тебя выдумал?
Люди грызут ногти, сплевывают голодную слюну, жмутся к шершавым доскам нар. Шмелев вдруг говорит задумчиво и неспешно:
– Нда-а… Декабрь… Вот то-то и оно. Минус двадцать пять. Самое времечко для контрудара.
Где-то трескается от лютых морозов родная земля. А танки идут и идут по ней, втаптывая в промерзший суглинок обгорелую сталь вражеских машин и вопящие на десяти наречиях орды завоевателей.
Ка-ак мимоле-е-етное виде-е-е-енье,
Ка-а-ак ге-е-еиий чи-истой красоты-ы…
– мягким тенорком, «козлетончиком», как подтрунивал, бывало, Иван Корнев, уже в четвертый раз по-русски затягивал Ян Шостек и теребил молоденькую русую христову бородку. Шмелев уже почти неделю следил вечерами за ученым чехом.
По здравому смыслу выходило, что чех этот не враг, но вполне ли он свой – капитан-лейтенант еще бы не поручился.
– В чем повинны? – еще в ноябре сочувственно спросил как-то Шмелев у этого непонятно за что и как попавшего в отдаленный лагерь для военнопленных тихого молодого блондина с Иисусовой русой бородкой и задумчивыми, до удивления синими глазами.
– В крови! – охотно сознался ученый чех.– Только в крови. В ней одной. Я есть чех, славянин,– он вежливо и со спокойным достоинством, словно только что встав из-за стола собственного кабинета, поклонился капитан-лейтенанту и протянул ему тонкую не рабочую руку.
– Я зовусь Ян Шостек. Я есть доцент кафедры русского языка и литературы университета в Праге. К тому же я являюсь убежденным поклонником и почитателем вашего Пушкина.
– Почему нашего? Он принадлежит всем,– сурово поправил капитан-лейтенант и, не скрывая явного сочувствия, усмехнулся, покачал головой – уж очень худ и бледен был ученый чех, видно, Догне-фиорд крепко допек человека.
– Агент Москвы? – помолчав, иронически спросил Шмелев, наперед уже зная все.
– Агент Москвы,– вздохнув, покорно подтвердил Шостек. Голос его вдруг взволнованно сорвался.– Это же чудовищное идиотство!
Гомерическое! Боже правый! Чистой воды кретины, такие кретины, каких еще не видывал мир. Им бы следовало стоять в полицейском музее. Где Москва? Где Шостек? Пришли, чуть не выбили дверь, забрали, потащили, не позволили даже взять с собой ни одной книги, ни простыни, ни подушки. Я только что закончил небольшую работу: «Пушкин и госпожа Керн». Так, для духа, исключительно для духа. А они в нее заворачивали вещественные доказательства после обыска – фотографии друзей, русские книги… О, боже правый! Если бы вы только взяли на себя труд, пане достойник… (офицер)
– Меня не следует называть так…– быстро сказал Шмелев.
– О, не буду, не буду. Прошу учесть – нас никто не слышит… Но, боже правый, могу я вас спросить – в каком мы веке живем?
Шмелев усмехнулся неопределенно, промолчал, разглядывая собеседника. Прикинул, взвешивая:
«Провокатор?.. Не похоже. Слишком худ. Все бы подкармливали».
За проволокой надрывно, совсем по-волчьи, залилась овчарка.
– Вы слышите? – строго спросил Шмелев.– Тварь вам отвечает. Вот в каком веке – в гитлеровском. Но, между прочим, мы пожили и в двадцатом, и нас не так просто столкнуть в пятнадцатый.
– Я уже полгода не чищу зубов, не причесываюсь…– подавленно пробормотал вдруг чех.
Тогда Шмелев не смог устоять перед соблазном хоть словом да поддеть так не по-мужски растерявшегося иностранца.
– А вы их почистите потом, оптом – соберете в спичечную коробочку и перед сном почистите каждый отдельно…– И уже всерьез напомнил: – Шестьдесят девятая параллель, пане, она не шутит. Если так пойдет и дальше, то не позже чем к февралю, все мы будем собирать зубы в спичечные коробки.