Знатный род Рамирес
Шрифт:
— Я не шучу, Гонсало! Выборы, примирение, уступки — и вот ты в Лиссабоне к услугам Сан-Фулженсио, и в Оливейре — под ручку с Андре. Все это как-то не вяжется… А впрочем, если тетя Роза сегодня не ударила лицом в грязь, не будем думать о грустных вещах!
Гонсало снова заспорил, сильно жестикулируя, но в коридоре зазвенели гитарные струны, послышался топот печатавшего шаг Гоувейи, и опять грянули хвалебные звуки фадо:
Род Рамиресов великий — Цвет и слава королевства!VI
Дом
Гонсало спешился у входа, вошел в вестибюль и сразу узнал одну из картин, изображавшую бой галеонов, — когда-то фехтуя с Андре, он поцарапал ее рапирой. Под картиной, на краешке плетеного дивана, томился мелкий чиновник управы с красной папкой на коленях. В глубине коридора приоткрылась дверь — старый Матеус уже доложил о госте— и раздался веселый голос Андре:
— Гонсало, иди сюда! Я только что из ванны… Еще не оделся!
Так, полуодетый, Андре и обнял его. Потом стал одеваться, и, в хаосе разбросанных по стульям галстуков, флаконов и шелковых носков, они болтали о жаре, о тяготах дороги, об опустевшей столице…
— Нестерпимо! — восклицал Кавалейро, грея щипцы на спиртовке. — Все улицы разворочены, повсюду пыль, известка. В отеле — москиты, мулаты… Не Португалия, а Тунис! Ничего, мы еще выиграем бой в Лиссабоне!
Примостившись на диване между кипой цветных рубашек и ворохом нижнего белья с ослепительной монограммой, Гонсало улыбался:
— Ну как, Андрезиньо, все в порядке?
Кавалейро перед зеркалом тщательно и прилежно завивал кончики усов. Затем он умастил их брильянтином, справился с непокорными волнами волос, еще раз полюбовался собой и заверил наконец встревожившегося было друга, что с выборами все в порядке.
— Но заметь! Приезжаю в Лиссабон, иду в министерство, и что же? Они уже обещали округ Питте, Теотонио Питте, этому, из «Истины»…
Фидалго вскочил, уронив кипу рубашекз
— А ты что?
А Кавалейро весьма сурово указал Жозе Эрнесто, что избирательный округ — не сигара, хозяин в этих краях он, Андре, и без его ведома распоряжаться округом не совсем пристойно. Жозе Эрнесто туда, сюда, сослался на высшие государственные интересы, ну, тут Андре сказал прямо: «Вот что, Зезиньо. Или я проведу Рамиреса от Вилла-Клары, или подаю в отставку и — пропадай все на свете…» Покричали, пошумели — однако Жозе уступил, и в конце концов все отправились ужинать к «Алжесу», где дядя Рейс Гомес проиграл каким-то дамам четырнадцать милрейсов.
— Короче говоря, Гонсалиньо, мы должны быть начеку. Жозе Эрнесто человек свой, мы с ним старые друзья. И вообще, он меня знает… Но есть и другие интересы, компромиссы, влияния. А на десерт расскажу тебе пикантную новость. Знаешь, кто твой противник? Угадай… Жулиньо, вот кто!
— Какой Жулиньо? Фотограф Жулио?
— Он самый.
— Черт знает что!
Кавалейро с брезгливым состраданием пожал плечами:
— Он буквально обивает пороги! Фотографирует всех в самом домашнем виде… В общем, Жулиньо как он есть… Нет, не он меня тревожит, а грязные лиссабонские козни…
Гонсало уныло теребил усы:
— Я представлял себе все это как-то серьезней, проще… А тут интриги, плутни… Хоть отказывайся!
Кавалейро, охорашиваясь перед зеркалом, то застегивал фрак, то расстегивал, показывая оливковый жилет и пышный шелковый галстук, заколотый сапфиром. Наконец он облил носовой платок духами «Свежее сено» и промолвил:
— Мы ведь в мире? Все распри забыты? Тогда не беспокойся. Сейчас мы пообедаем на славу. Этот фрак от Амьейро совсем недурен, а?
— Прекрасный фрак! — заверил Гонсало.
— Я рад. Пойдем пройдемся по саду, посмотришь старые места, выберешь розу себе в петлицу.
В коридоре, уставленном индийскими вазами и лаковыми ларцами, он взял под руку Гонсало, вновь обретенного Гонсало.
— Ну, старина, вот мы и ступаем снова по славной земле Коринды, как пять лет назад… Все по-прежнему; ни один слуга не сменился, ни одна гардина… На днях я приеду к тебе.
Гонсало простодушно заметил:
— А в «Башне» теперь все иначе…
Наступило неловкое молчание, словно встал между ними печальный образ старой усадьбы, какой была она в пору любви и надежды, когда Андре и Грасинья под присмотром добрейшей мисс Роде собирали последние апрельские фиалки у влажных камней водокачки. Молча спустились друзья по винтовой лестнице — той самой, с которой некогда они съезжали по перилам. А внизу, в сводчатом зале, уставленном деревянными скамьями с гербом Кавалейро на спинках, Андре остановился перед застекленной дверью и грустным, безрадостным жестом показал на сад:
— Теперь я редко здесь бываю. Сам понимаешь, не служебное рвение держит меня в Оливейре… С тех пор как умерла мама, этот дом опустел, лишился тепла… Мне нечего здесь делать. И поверь, когда я здесь, я брожу по саду, по большой аллее… Ты помнишь большую аллею? Я один, я уже не молод!..
В приливе чувств, Гонсало пробормотал:
— Я в «Башне» тоже скучаю…
— Ты совсем другого нрава! А я — я склонен к элегии…
Он дернул с силой тугую ручку застекленной двери и вытер пальцы надушенным платком:
— Я думаю порой, что мне пришлось бы по душе в Коринде, если бы здесь были только голые холмы да скалы… Знаешь, в глубине души я отшельник, как святой Бруно…
Андре цедил аскетические признания из-под завитых нафабренных усов; Гонсало слушал его с улыбкой. На террасе, у каменной, увитой плющом балюстрады, он похвалил красоту и аккуратность цветника и шутливо прибавил:
— Да, нелегко смотреть на эти клумбы последователю свитого Бруно! А мне, грешнику, они по сердцу! У меня там сад совсем заглох.