Золотая лихорадка
Шрифт:
Потом с раздумий о сегодняшних ночных событиях, о смерти Коли Кудрявцева я соскользнула в иное: почему-то вспомнился отец.
Настоящего своего отца я совершенно не помню, хотя говорили, что, возможно, он погиб в самые первые годы афганской войны. Двадцать с лишним лет назад. Хотя, наверно, это позднейшие интерпретации, и мой отец, то есть тот, кто дал мне родиться на свет, еще до сих пор жив и не подозревает, что у него есть дочь. Наверно, все это лезло в голову по простой причине: слишком уж много раз за последние часы было произнесено слово «семья», слишком густая аура того, что принято называть семейным очагом, была распространена в воздухе этой квартиры, где я сейчас находилась. Пусть здесь не жил постоянно никто, но люди, которые появлялись в этих
Я всегда остро чувствовала пульс других семей, потому что своей собственной у меня, по сути, никогда и не было.
Тот, кого я всю жизнь называла отцом, никогда им не являлся. Да и как он мог быть мне отцом, если его имя было Акира, а сам он приехал в Москву из Страны восходящего солнца. В моей же, как говорят здесь, на Украине, «кацапской» крови не было и намека на японскую. Акира!.. Когда я вспоминала о нем, с током этой самой крови раз за разом меня пронизывало — в тысячный, верно, раз! — одно и то же, в тех же словах и красках, воспоминание, которому двадцать лет, но все словно было вчера: Акира, невысокий, по-азиатски сухощавый и подтянутый, быстрыми шагами входит в грязный детдомовский вестибюль и глядит на меня, семилетнюю девочку, своими раскосыми темными глазами.
Мне тогда не понравился его взгляд, я отвернулась и уставилась в окно. За окном накрапывает дождь, липнет к стеклу, как промокший и выцветший тертый серый вельвет, текут серые нити струй; деревья хватают промозглый бесплодный воздух голыми ветвями, а черные комья грязи, зависшие на этих ветках, неожиданно распускают крылья и вдруг оказываются раскатисто каркающими воронами. Раз за разом — одно и то же воспоминание, плотно засевшее в моем мозгу.
И вот мне всегда казалось, что моя память начиналась именно с этого. Да и еще с того момента, когда нас, пятерых детдомовцев, четырех мальчиков и одну девочку, меня, Марию, взял на воспитание японец Акира, последний представитель запрещенной в Японии секты. В нашей стране всегда все было наоборот — то, что разрешено во всем мире, запрещено у нас, а то, что в других странах, мягко говоря, не приветствуется, у нас встречают если не с распростертыми объятиями, то, по крайней мере, откровенно смотрят на это сквозь пальцы. Мне неоднократно приходилось убеждаться в справедливости данного суждения.
Мы спаялись в одну семью. Не по крови, по душе. После, сравнивая себя с другими людьми, и женщинами в особенности, я то боготворю, то ненавижу Акиру за то, что он сделал с нами пятерыми и как он воспитал нас. КЕМ он воспитал нас. Акира держал нас при себе — у самого сердца, как он говорил на японском — много лет. Сейчас я порой ловлю себя на странной мысли: мне кажется, что все это обрывок дурного сна, что у меня есть отец и мать, которые живут где-то в глуши, варясь в грязном котле провинциального счастья ли, несчастья — все равно. Но стоит мне разбудить в себе ПАНТЕРУ — и я понимаю, что это не сон, и выпуклая, грубо зримая явь подминает меня, и в частном детективе Марии Якимовой просыпается разбуженная Акирой хищная черная кошка.
Акира учил нас искусству выживания. Возможно, та методика, которую он использовал, чем-то возвращала нас к Истокам человечества, в первобытное состояние, но мы не стали питекантропами, не прыгали вокруг костра и не изъяснялись между собой ударами дубины. Напротив, мы стали всесторонне развитыми и очень сильными духовно и физически людьми.
Впрочем, как говорил Акира, мы были такими с самого начала, недаром из многих он выбрал именно нас и сказал нам, что у нас высочайший порог выживаемости. Только это следовало поднять на поверхность, проявить, как фотографию. И я вполне согласна. Ну еще бы: детдомовцы в нашей стране, тогда еще — Советском Союзе. Кому же еще иметь высокий порог выживаемости, как не им?
Не нам?
Как я уже говорила, запрещенная в самой
Во мне он определил пантеру. В моих братьях — а Акира нарек нас, чужих по крови, братьями и сестрой — узнал медведя, тигра, ягуара и волка. И мы стали ими, не до конца, конечно, благо сидящий внутри каждого из нас зверь не подчинялся воле и сознанию. У зверя нет сознания, его лучшие качества проявляются только тогда, когда он стоит на грани, и тогда инстинкт и первородные импульсы дают команду выжить и отпускают на волю весь потенциал. Истинную мощь, таившуюся в каждом из нас. Помню: словосочетание «истинная мощь» мы понимали по-разному. И когда мой брат-медведь научился одним ударом проламывать кирпичную кладку в полкирпича, Акира положил руку на его плечо, такой невысокий и щуплый на фоне рослого названого сына, и сказал, что зияющая дыра в стене лишь видимость, что истинная сила не в этом.
Акира знал, что человек, не порвавший со своими древними корнями, уходящими в дикую природу, сумеет выстоять там, где зажатый цивилизацией технофил погибнет. Да, эти рассуждения могут звучать напыщенно и бессмысленно в огромной сияющей Москве, но ведь и город — джунгли, только каменные, или алюминиево-пластиковые, или неоновые с гранитной облицовкой, с латунными наконечниками ограждений. И не всякий сумеет распознать и услышать, что…
Услышать!
Я вскинула пришпиленные дремой веки. До моего слуха донеслось словно чье-то приглушенное поскребывание. Как кошка скребет лапой после того, как справит свои естественные надобности.
Показалось.
— Ах, вот как, — сказала я самой себе и, почти насильно уложив себя на диван, заснула злым, сухим, без сновидений и с постоянным подспудным желанием пробудиться, сном.
11
Наутро мы выехали в лагерь. Хотя «наутро» — это сильно сказано, потому что проснулись мы с Аней аж в десять, что для меня, привыкшей к дисциплине, достаточно поздно. Впрочем, мы осознали, насколько рано поднялись, только после того, как приехали в лагерь. Здесь все еще дрыхли. Только один-единственный человек бодрствовал. Это был длинный, с унылым лошадиным лицом тип, который прохаживался вдоль палаток и время от времени оглашал окрестности сиплым криком:
— Встава-а-ай! Па-а-адъем! Кто — подъем, тому нальем!!
Сам гражданин, по всей видимости, пробудился рано, потому как пьян был до последней возможности.
— Штык, — сказала Аня, — нашелся.
Это и был пресловутый Штык, о котором я так много слышала, но видела впервые. Впрочем, знакомство с упомянутой персоной не доставило мне много удовольствия. Верно, наличие его в лагере особо не радовало никого, потому что Штыка старательно игнорировали, несмотря на его вопли, услышать которые было невозможно; зато наш негромкий диалог был услышан мгновенно. Из палатки, потянувшись, вылезли сначала Инвер, потом из другой — повариха Наташа Касторова и писатель Стравинский. Последний имел заспанный вид, а Касторова — недовольный.
— Давно уже завтрак приготовила, а вы дрыхнете, — сказала она. — Вот не поверишь, Анька, сколько я вас будила, — проговорила она, обращаясь к Кудрявцевой, — так чтоб хоть кто-нибудь поднялся! Нет, я понимаю, сегодня воскресенье, можно подрыхнуть подольше, но чтобы до такой степени!..
— Мы не в лагере ночевали, — хмуро ответила Аня.
— Да? А где? По методу этого олуха, — она ткнула пальцем в покачивающегося Штыка, — на природе, что ли? Так ведь это чревато. Застудитесь. Штыку все по барабану, он принял на грудь и хоть на дне океана спать может, в водорослях. Он-то не застудится. Да и что ему застуживать-то. Почки отвалились, печень ни к черту, легкие прокурены. Одна задница, да и та тощая, как у старого верблюда.