Золотое руно
Шрифт:
Месяца через полтора, когда Иван уже был на ногах, Эйно ездил в столицу и там отправил от имени Ивана письмо. Корешок квитанции на отосланное письмо Иван хранил, как талисман. Но проходили месяцы, а ответа не было. Было послано еще несколько писем — ничего.
Однако Иван не терял надежды и деятельно готовился к тому дню, когда надо будет собираться домой. Больше всего досаждало лицо. Кость еще ныла, но самым мучительным было сознавать свое уродство. Он попросил Эйно узнать, сколько ляккяри возьмет за лечение и за операцию, чтобы
— Ой, Ифана! Плоха, сафсем плоха! — воскликнул он и сел на лавку. — Денег столько тебе никогда не нателать, та-а! Деньги, деньги… Фсе фезде деньги, без них из леса не фыйдешь, а ты — к ляккяри… Педа, когда деньги, и пез них — педа. Тфой Шалин сфорафал, значит, ему тоже пыла педа пез денег. Там, ф горотах, труг труга ест за деньги, здесь — тоже…
— Да, Эйно, без денег везде худенек, — подтвердил Иван и вдруг встрепенулся — А за что ляккяри, мать-таканы, так много берет? Может, он думает, что русский, так…
— Нет, с фсех.
— Невыгодно болеть, — заметил Иван, вздохнув, — самое лучшее — это сразу умереть.
Эйно молча покачал головой.
Ивана еще долго лечила жена Эйно какими-то примочками из трав и настоями корней. Боль постепенно исчезла, но рот так и остался стянутым набок.
— Ничефо! — успокаивал Эйно глубокомысленно. — Рот набок — ничефо, худо, когда мозг набок, а рот — ничефо.
Иван постепенно и сам привык к этой мысли. На ощупь ему уже не казался рот таким уродливым, и только бритье перед длинным осколком зеркала доставляло ему страдание.
Жители поселка и окружающих хуторов относились теперь к Ивану холодно, с недоверием, граничащим со злобой. Мальчишки бросали в него грязью, снегом, палками и даже камнями: они дразнили его на виду у взрослых. При виде его они с притворным ужасом хватались за карманы и бежали в сторону, что означало: берегись, идет вор. Словом, за все проделки Шалина остался расплачиваться Иван. У него не хотели покупать рыбу, корзины, бочки, и Эйно помогал ему сбывать все это на дальних хуторах, а грибы и ягоды, которыми в основном жил теперь Иван, — сдавать оптовикам.
Однажды Эйно принес ему щенка, и это скрасило жизнь Ивана. Он зажил веселей и вновь стал ждать ответа. Он уже меньше жалел украденные Шалиным деньги, не огорчался, что придется ехать домой без подарков, теперь у него была одна мысль: как-нибудь пробраться домой, на родину. И все ему казалось, что вот-вот придет вызов, и тогда все он бросит, все как есть — и бочки, и корзины, и наготовленные не на один год дрова, и грибы, и картошку под полом, даже инструмент — и в чем есть направится в родные края. Он верил, что родная земля примет его и в обносках.
Как-то в начале апреля, поутру, Иван вышел из избы попытать счастья на подледном лове.
Стоял легкий утренник.
На горе, где-то совсем близко, пели тетерева. Их токовиная песня, чуть задумчивая и чистая, как бульканье родника, разносилась по сосновому лесу, и хотя это пение, и прозрачный, глубокий лес с его прямыми соснами, и эта широкая заря, от которой нежно розовел снег, и бодрящая утренняя свежесть были Ивану не в новинку, он все же остановился, поднял у шапки уши и прислушался.
— Слышь, Мазай, тетерев поет! — сказал он насторожившейся собаке и невпопад добавил, кривя рот. — А ответа все нет, видать, уж здесь умирать нам, вместе…
Собака закрутилась, беспокойно завиляла хвостов, зовя хозяина в лес, но, видя, что тот не двигается, насторожилась и замерла, навострив уши. Иван еще постоял немного, опираясь на пешню, послушал, потом вздохнул, будто всхлипнул, и с грустью добавил:
— Пое-ет. Весна, брат, идет. Весна…
«…Перво-наперво — пусть покрепче заснет», — повторил про себя Иван, остановившись под полатями.
Он вспомнил все, что вытерпел от Шалина за долгие годы, и крепко сжал топорище.
Холод от топора проходил через рубаху. Ему показалось, что он слышит глубокое и ровное дыхание Шалина. Иван, не помнил, сколько времени он стоит в этом напряженном оцепенении, только чувствовал, будто солью жжет его уставшую руку с топором.
— Ну, чего же? Давай! — Голос с полатей прозвучал бодро и обиженно.
Иван вздрогнул.
— Давай руби! Не бойся: я без оружия… Ну?.. Что же ты тянешь!.. Ну!..
Ивану вдруг показалось, что нет никакой ночи, что стены избы раздвинулись и он, Иван Обручев, никого не убивавший даже на войне, стоит с топором у головы безоружного в ярком свете дня, а откуда-то взявшиеся люди в молчаливом презрении смотрят на него.
— Ну, Иван? Вот моя голова, потрогай сперва… — Голос оборвался, как на икоте, и Ивану показалось, что Шалин плачет.
Старый будильник громыхал на столе, как железная банка с гвоздями. Собака опять лежала на лавке и лязгала зубами, слюнявя и растирая блох. Все было по-прежнему, только гудело в голове да и по всему телу растекалась какая-то непонятная слабость.
Иван приотворил дверь и выбросил топор в коридорчик. Потом неверным шагом пересек избу по скрипучим половицам. В лунной полосе света полыхнули подштанники, и он тихо, виновато лег на постель.
Будильник монотонно долбил тишину. Ни один не шевелился, но каждый знал, что другой не спит.
Первым заговорил Шалин.
— Та-ак, Иван… За что же это ты меня, хотел, а? За то, что девять лет назад деньги у тебя взял да пока не вернул? — Голос Шалина дрожал, словно его трясла лихорадка. — За то, что я опять к тебе приехал в твое болото и хочу вытащить тебя отсюда?